— Сиротка ты моя, доченька единственная, что ж ты побледнела, как та черемуха, что цветет в моем родном краю? Наверно, от волнения, от девичьего стыда перед известно какой ноченькой, перед жизнью неведомой, только-только начавшейся в королевском соборе, на холме замковом, где наши предки в соболях, в парче, в кольчугах хаживали, королю служили советом, заслоняли мечом от опасности. И я тебя заслоню, и я тебе подскажу, посоветую, обсыплю привезенным из наших мест зельем, празельем из далекой степи, бузиной, травой и пратравой, быльем, черемухой, чтоб ты знала, когда понесешь, чтобы родила, не почуяв боли, трижды разрешилась от бремени, избежала западней, что испокон веков на нас, женщин, самок, ставятся. А Франуся я заворожу седьмой водой, в святых местах зачерпнутой, оплету пряжей, доселе невиданной, в гнев его подсыплю золотистого маку, льняного семени, чтобы не был такой сучковатый, от сохи, от кола, вырванного из плетня, от молодого соснячка, намедни подрубленного. Буду тебе матерью, пока не сомкну очей, доченька ты моя, дочь единственная.
Поднялись с поздравлениями, с пожеланиями и гости из предместья.
— Все мы из деревни, с поля, у леса отвоеванного. Она, деревня, нас кормила и кормит. Без деревни мы как без правой руки, достающей нож, чтобы хлеба отрезать, молока наливающей, насыпающей на тарелку ягоды. Там зори вечерние и зори утренние, воды вольные, молитвы, на кроснах сотканные, травы, в которых лежишь на спине и глядишь, как тучи, как перистые облака строят над тобой корабли. Там тишина и покой. Так и хочется убежать из города, подальше от асфальта, от бетона, скатиться с пригорка, бултыхаться в воде, рвать горстями черешни да вишенки. Там молодой и здоровый дух, там до того по-коровьему, по-гусиному, по-кроличьи, аж плакать хочется. Как же нам не веселиться, не радоваться, как не выпить до дна за здоровье молодых, от меча деревней зачатых, от города куделью рожденных.
— Как деревня и город поженятся, немедля жизнь переменится, — наперебой кричали гости. — Деревня поцелует, город сразу почует. Деревня обнимает, дух замирает, — выкрикивали из-за столов, протискивались к молодым, целовали в губы. С подарками подходили украдкой, на стол выкладывали. Чего там только не было. От вдовушки золотые монеты царские, сиянием все вокруг озаряющие. Стекло и фарфор, шелковые, шерстяные отрезы и постельное белье, кастрюли. Кто-то вынул пару голубей из-за пазухи, кто-то — клетку с канарейкой, а один даже вытащил за уши кролика и пустил на стол. Набралась целая гора разных разностей, молодых совсем заслонила, только фата осталась видна да волнистые Франековы волосы. Под конец на эту гору Адины сослуживцы водрузили серебряные ножницы на подносе, а товарищи Франуся — посеребренный мастерок. Ножницами обрезали невестину искусственную косу и бросили на груду подарков, а Франусь вмуровал мастерком первый кирпич в фундамент домика, пока еще только начертанного в воздухе.
И снова заработала челюстями свадебка: набросились на окорока, что были принесены в ивовых корзинах, грудой на стол вывалены, занялись пивом, водочкой. Холодец из свиных ножек, из телятины кромсали ножами, ковыряли ложками, себе на тарелки накладывали. Тихой сапой подобрались к тортам, красующимся на подоконниках. Наливали через руки, через плечи, поверх склоненных голов чистую, оттаявшую в тепле, бочковое пиво, откупоривали десятками бутылки с лимонадом, с содовой. Пытались целоваться через стол, обниматься, залезали под скатерти, тянули лапы к кургузым юбчонкам, к ножкам, тонким в лодыжках, к плотно сжатым бедрам, которые ни в какую не удавалось раздвинуть.
— Тиски нужны, наверно.
— Тиски или клещи.
— Сбегай, принеси-ка.
— Тиски, тиски, конечно.
— Сходи за тисками, Антось, притащи под мышкой.
— Да нет, не выйдет, братцы, отец мастерит оправку.
— Возьми четвертинку и топай, тогда он даст непременно, всего-то минут на пятнадцать.
— Пятнадцати, пожалуй, хватит.
— Ясное дело, хватит.
— А мне с моей Фредой голуби подсобили. Я только хлопну в ладоши, только свистну разочек, а они фьють с крыши и прямиком в небо. Глядит на них Фреда долго, голову задирает, а я р-раз, и к ней да все ближе, ближе. Голуби кружат в небе, Фреда на них смотрит да смотрит, а я подле нее воркую, забыв обо всем на свете.
— Небось, как трубач воркуешь?
— Как вяхирь?
— А может, как почтальон?
— Как почтальон, скажешь тоже. У меня ведь крыльев нету, я по-мужски воркую. Поворкуешь эдак разок-другой-третий, покуда голуби не вернутся на крышу и Фреда не оторвет глаз от неба.
Читать дальше