Он помнил также, что в момент, когда сон застиг его на полпути к станции Комариная, что-то одно очень важное — некое чувство — проникло в его душу и что он даже думал об этом в первые секунды пробуждения. Он помнил, что это как будто поразило его, озарило, что ему непременно нужно было теперь что-то сделать. Но только лишь он начинал сосредотачиваться на этой мысли, как слова цыганки перетягивали мысль себе и забирали всю, без остатка.
Лишь в январе пришло неожиданно некоторое облегчение. Холмиков будто стал чувствовать, что, хотя и по-прежнему навязчивое воспоминание кружится вокруг него, не отпуская, но теперь он будто получил право на несколько посторонних мыслей, свободных и не упирающихся в итоге, как в стенку, всё в ту же картину.
И мысли эти оказались не менее удивительными.
Он вернулся к чтению книги, к которой в течение декабря более не притрагивался, даже боясь на неё смотреть. Он вновь стал читать, будто чувствуя, что и отгадка, и ключ ко всему, что его так мучает, кроются там же, в том же, что породило саму загадку. Он думал, что началось всё от книги, случилось из-за неё, из-за её косвенного ли, прямого ли влияния. Он не мог объяснить себе этого логикой, а в редкие секунды душевного подъёма, когда он вновь становился словно самим собой, таким, каким был ещё даже в начале осени, он смеялся над тем, что теперь занимало все его мысли, и однако изменения были слишком уж очевидными, и Холмиков чувствовал, как смех затихает, звучит всё реже и реже.
Он искал то единственное, наиболее важное воспоминание — о мысли, которая пришла во сне. Он искал его, будто оно было где-то на страницах книги. Что же ему снилось в том чутком, дорожном сне? Он помнил обрывками — девочка на платформе, зал, полный людей, — но главное мучительно ускользало, пряталось. «Ты скоро умрёшь» вытеснило собою ту светлую мысль — а Холмиков знал, что она была светлой, что ему от неё стало так хорошо — которая сообщила ему, что нужно кое-что сделать. И — в противоположность этому — Холмиков словно знал, что она как раз связана со словами цыганки, что они будто бы не взаимоисключают друг друга — но это казалось совсем уже непостижимым. Так или иначе, ему необходимо было вспомнить, что же это была за мысль и что ему в ту секунду так захотелось сделать.
Чередой проходили перед ним «Первый день», «Старый Арбат», «Посвящения», «Благие намерения», «Чудеса», «Стена», «Саша», и Холмиков замечал с удивлением, что будто бы маленькие звёздочки зажигались в его душе — то тут, то там; постепенно они стали складываться во что-то большее — и мысль, утерянная и пропавшая, наконец, вернулась.
Вот, что явилось в том сне; вот, каким было чувство — хотя и неясно, какова его природа и почему оно родилось; но вот же оно — напиши, Александр Андреевич, рецензию, напиши её — обширную, честную; не хвалебную, не разгромную — а чтобы каждое слово в ней — правда и искренность, ведь, Александр Андреевич, ты признай, себе-то признайся, что есть там, о чем написать; тебе, то бишь, как литературоведу есть ведь, о чём написать? Ну, так и напиши. А зачем? — А этого тебе уже не понять. Одно только ясно — так нужно, нужно, и всё. Ну, ищи теперь с фонарем, хоть при свете дня, а ту ненависть ты свою не отыщешь — и куда ж она делась? А черт её разберет! Только нет её больше. Хочешь — прочитай ту главу ещё сорок раз, а и в ней не найдёшь прежней злобы. Всё иссякло, исчезло. Садись, Александр Андреевич, и пиши рецензию — основательно, обстоятельно, разбирай, критикуй, похвали — что ещё тебе, литературоведу, делать? Видишь: оно в крови, без него ты не можешь. Вот смотришь на книжку — на любую, то есть, книжку, — а в голове всё одно: «Напиши рецензию». А ведь тут и случай какой особенный, разве сможешь ослушаться теперь этого голоса? Нет, теперь уже точно не сможешь. Этого требует что-то тайное и непостижимое в глубине твоей души. Садись да пиши, а вот потом, если нужно, перед другими, перед ней самой притворишься легко, что и не ты писал, что и злоба твоя никуда не делась.
И Холмиков стал писать. Какой по порядку за всю его жизнь была та рецензия? Никто не решился бы сосчитать их. Он стал писать легко, уверенно, быстро, разбирая в отдельности каждый очерк, но избегая того, что был прочитан им не один раз. Не решался, не смел он открыть историю Лизы, не желал взглянуть ещё хотя бы одним глазком на те далёкие забытые дни, на строчки, пугающие своей живостью, откровенностью, истиной, пугающие одним своим существованием.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу