Не на той же, но очень соседней улице (rue Cortot) существует «Музей Монмартра» (Musée de Montmartre); странноватое, по-моему, заведение, где самое лучшее (как, впрочем, во многих музеях) – дворик, садик, кафе. У входа обнаружилась табличка с именами здесь живших художников (Ренуар, Дюфи, Сюзанна Валадон, Морис Утрилло), здесь живших писателей (Блуа, Пьер Реверди); сидевшая на кассе девица долго не могла понять, чего я от нее добиваюсь; все переспрашивала фамилию неизвестного автора; я предложил ей выйти на улицу, посмотреть, что там написано; она отказалась. В экспозиции о Блуа тоже ничего не рассказывалось; зато очень много – о кабаре «Черная кошка» находившемся некогда неподалеку; с этой черной кошкой продавались плакатики, открыточки, кружечки, маечки, магнитики для холодильника.
Как хорошо, что остаются на свете авторы, не затронутые коммерцией; от Джойса и Кафки, разумеется, не убудет; все же они в гробу, наверное, переворачиваются при виде того, как их выволакивают на рынок. Из трех китов, на которых, по незабвенной ахматовской формуле, стоит двадцатый век, всех менее обезображен базаром Пруст; за что, видимо, следует сказать спасибо французам. «Черная кошка», или «Красная мельница» для американских туристов – пожалуйста; но Пруста нашего на растерзанье не отдадим. А какой тирадой разразился бы Леон Блуа, доведись ему увидеть свое одутловато-яростное лицо на кружечке, маечке… Две милейшие американки, сидевшие недалеко от меня в садовом кафе (замечательном своей тишиною; за вход нужно платить, посетителей мало), заметив, как я фотографирую трубы, странно стоявшие одна за другой по кромке соседней, кирпичной, выразительнейшей, как все такие парижские стены, разноцветной, высоко в небо взмывавшей стены, сообщили мне в один голос, что эти трубы им, американкам, напоминают клапаны саксофона; мы долго смеялись, уже сами не понимая, наверное, чему мы смеемся.
Дальше дело пошло очень быстро; всего через год после первого визита к Блуа Жак и Раиса, вместе с Верой, Раисиной сестрой, – две еврейки и протестант – приняли католическое крещение, поначалу втайне от всех родителей; крестными были, у Жака и Веры, все тот же Блуа с женой, у Раисы все тот же Блуа с одной из своих дочерей. Этому предшествовало несколько событий, незначительных внешне, но, по-видимому, важнейших для ее и, если так можно выразиться, их общей внутренней жизни, событий, о которых Раиса пишет в своих мемуарах довольно подробно. Шартрский собор, получается так, был для них не менее важным учителем, чем Блуа; уж точно не менее важным, чем те богословские, благочестивые, душеспасительные, мистические и проч., и проч. сочинения, которые читали они теперь одно за другим. Собор, со всеми его витражами и статуями, тоже читали они как книгу, как «литургический текст» (что в данном случае более уместно, сказал бы я, чем в случае вообще Истории, с большой буквы, с маленькой буквы). Через несколько лет, в 1912-м, потом еще раз в 1913 году, другой их друг, потом не совсем уже друг (отношения были сложные, как я понимаю) Шарль Пеги совершит в Шартр свое знаменитое (в узких кругах) паломничество, воспетое им в тоже знаменитых (среди немногих ныне поклонников), по-своему (но очень по-своему) замечательных, я считаю, стихах. Как и Блуа, Пеги в России только начинают переводить, издавать; Софья Власьевна и на порог не пускала всех этих католиков, французских националистов, оберегая от их тлетворного влияния чистые коммунистические души. Впрочем, и с католицизмом, и с национализмом Пеги дело обстоит непросто. С Пеги вообще все непросто. Есть люди неуловимые, не подпадающие под простые рубрики и ясные определения. Даже определение «поэт», формально, разумеется, верное, как-то не совсем к нему подходит. Поэт это Бодлер, это Рембо. Публицист? Ну, этим ничего не сказано. Философ? Все-таки, наверное, не философ. Социалист? Католик? Сперва социалист, потом католик. Странный социалист, не очень-то и правоверный католик. Пеги это Пеги, сказали бы его поклонники («пегисты»), которых, в самом деле, после Второй мировой войны осталось немного, которые все же есть.
Читать дальше