Школьница Клаудия несколько раз переживает своего рода душевный шок. Ей приходится, по настоянию родителей и учителей, порвать связь с ближайшей, преданно любимой подругой Катариной, девочкой из религиозной семьи, вокруг которой во время неуклюже проводимой «атеистической кампании» искусственно создается атмосфера травли. Еще более тяжелый удар для Клаудии — разочарование в близком родственнике, веселом и добродушном «дяде Герхарде», который, как выясняется, в годы фашизма поддался нажиму гестапо, выдал нескольких бывших социал-демократов, и теперь приговорен к тюремному заключению как соучастник нацистских преступлений. Смутное ранящее воспоминание остается у девочки после событий 17 июня 1953 года, когда силы, враждебные социализму, попытались спровоцировать беспорядки в разных городах ГДР (эти события отражены в романе Анны Зегерс «Доверие», в рассказе Стефана Хермлина «Комендантша»). В маленьком городе, где растет Клаудия, никаких особых беспорядков не происходит, но вокруг происшествий 17 июня создается своего рода зона молчания, девочке внушают, что об этом нельзя говорить, нельзя спрашивать… Другая зона молчания — вокруг всего, что связано с любовью, замужеством, сексом: Клаудия слышит от матери лишь устрашающие предостережения, которые надолго порождают у подрастающей девушки болезненную мнительность и недоверие ко всем мужчинам. Мрачное воспоминание остается у нее и от школьных уроков гимнастики, во время которых учитель награждает неловких или физически некрепких учениц оскорбительными кличками.
Словом, у Клаудии нет оснований сожалеть о том, что пора детства безвозвратно прошла. Но по мере того, как разматывается клубок ее воспоминаний, для нас становится очевидным, что в основе ее характера не черствость, не холодность, а скорее повышенная ранимость. Травмы, перенесенные в детстве, обостряют эту ранимость. И становясь взрослой, Клаудия сама облекает себя в панцирь равнодушия. В размышлениях она сравнивает себя с персонажем из «Нибелунгов», который выкупался в крови дракона, чтобы стать неуязвимым. Но оказывается, и кровь дракона не помогает. В глубине души у Клаудии остается участок, чувствительный к боли. Кристоф Хайн очень искусно, подтекстом, передает эту невысказанную боль, которая иногда обостряется, вызывает приступы трудно переносимой тоски. И в такие минуты Клаудии вспоминается Катарина — единственный человек, к которому Клаудия была глубоко, безоглядно привязана.
Сколь бы ни была Клаудия привержена к сложившимся у нее представлениям о женской эмансипации, о полной личной свободе — ей иногда мучительно не хватает именно несвободы, возможности кого-то любить, о ком-то заботиться, ради кого-то приносить жертвы. Ей втайне хочется иметь не просто приходящего «друга», или, как говорят на Западе, «партнера», а настоящую семью, мужа, детей. Она подумывает о том, не удочерить ли девочку-сироту или, может быть, хотя бы завести собаку, как «замену замены». Ей остро необходимо, чтобы рядом было хоть одно живое существо, действительно дорогое, действительно близкое. После смерти Генри в ее жизни появился другой мужчина, но, видимо, и он тоже чужой.
Именно на последних страницах повести, там, где обнаруживается самое затаенное в жизни Клаудии, ее приступы душевной боли, ее неутоленные желания, раскрывается глубина авторского замысла. Кристоф Хайн имел в виду доказать нечто гораздо более значительное, типическое, нежели единичный социально-патологический казус. Клаудия — как мы постепенно убеждались на протяжении всей ее исповеди — не моральный урод, не редкостный феномен. Те черты нравственной деформации, которые мы в ней находим, свойственны, как уже было сказано выше, не ей одной. И черты эти — не врожденные, а приобретенные, то есть доступные осознанию.
В ней есть то, что предохраняет ее от полного очерствения и дегуманизации: ее способность к самоанализу, до известной степени, и к самокритике. Именно это и делает ее достойной внимания автора — и читателя.
Даже в финале, когда Клаудия словно пытается успокоить себя перечислением всего, чего она достигла в жизни, — сюда входит и хорошая квартира, и перспектива получить должность старшего врача, и знакомый мясник, который всегда «рад услужить», и другие приметы житейского преуспеяния, — мы чувствуем подтекст неуверенности. Он подчеркивается последним словом, которое напечатано с красной строки: «Конец». Слово это поставлено автором нарочито полемически. А может, все-таки не конец? Да, если бы Клаудия окончательно, навсегда впала в непробиваемое самодовольство, это означало бы действительный конец, духовную смерть. И даже, можно сказать, гражданскую смерть: социалистическому обществу явно не нужны потребители, упершиеся носом в кормушку, — и в том случае, если у них в кармане имеется диплом о высшем образовании. Однако читатель вправе предполагать, что до конца еще далеко и что дальнейшая судьба сорокалетней женщины может пойти непредвиденными путями. До тех пор пока она сохраняет драгоценную способность к душевной боли, для нее не исключена и потенциальная возможность выхода из тупика, возможность обретения себя.
Читать дальше