Когда Николавна забирала Ганю у Птицыной, чтобы получить и свою порцию сладкого, Елизавета Андреевна от нечего делать погружалась в светскую жизнь. С Николаем Ильичом они гуляли по таинственным дворам и подворотням улицы Репина, рассуждая о Кьеркегоре и первичности экзистенциальности, закусывали охотничьими колбасками в забегаловке, шли в кино или на открытие выставки. На вернисажах Елизавета Андреевна головокружительно вращалась в обществе: перешёптывалась и перемигивалась с хозяевами галерей, восторженно приветствовала знакомых, коршуном кидалась целоваться, грозя проткнуть длинным клювом разнообразные щёки ценителей искусства — гладкие и небритые, бледные и румяные, пухлые и впалые.
Николай Ильич тем временем задумчиво ходил вокруг стола, уставленного рюмками, бокалами и тарелками с мелкой закуской. Он «пробовал»: сначала шампанское, чтобы «отметить» событие, потом вино, потом водочку — «заполировать». Николай Ильич прекрасно знал, что градус нужно повышать, но почему-то, ловко забравшись по шкале на макушку оси «y», он, вместо того чтобы в приподнятом настроении держать курс к дому, давал задний ход и неуклюже спускался вниз, выходя из равновесия и несолидно шлёпаясь на пол. «Боже мой, опять намешал!» — пугалась Птицына и ругала себя за то, что оставила спутника без присмотра.
Светские друзья провожали их до остановки, впихивали Николая Ильича в трамвай, любезно подсаживали путающуюся в длинной юбке Птицу и шли дальше радоваться жизни. Николай Ильич тяжко плюхался на сиденье и закрывал глаза. Трамвай со скрежетом поворачивал, Николай Ильич заваливался на бок и падал. Птицына помогала ему встать. «Николай Ильич, держитесь за поручни, вас штормит», — просила Елизавета Андреевна, поддерживая крупного художника. Тот стеклянными глазами смотрел на подругу и, кажется, её не узнавал. «Слушай, девочка, да пошла ты на ...», — говорил Николай Ильич и воротил нос от дачницы. Пассажиры с интересом разглядывали светскую пару, во многих глазах Птицына читала жалость. «Давайте поможем довести до дома», — предлагали мужчины. «Брось ты его!» — кричали дамы.
Мастерская Николая Ильича была на последнем этаже. Птицына с трудом тащила пьяного, а он шатался, хватаясь за перила, и называл её ужасными словами. Около своей двери Николай Ильич долго шарил в карманах, потом с демоническим хохотом объявлял, что у него нет ключей. На лестничной площадке стояла большая коробка от телевизора. Она была замусолена, потому что в ней периодически рожали гуляющие сами по себе василеостровские кошки. Николай Ильич становился на четвереньки и пытался влезть в эту коробку, как в пещеру. В пещеру помещались только буйная голова да плечи. Оказавшись в покое и темноте, художник засыпал, а Елизавета Андреевна, всхлипывая, шла к себе.
Утром она возвращалась. Пещера была пуста. С сердечным волнением Птицына стучала в дверь. Где-то там, в глубине мастерской, раздавались нетвёрдые шаги... Художник — бледный, трагический, прекрасный — открывал, еле справляясь трясущимися руками с коварным замком. Со слезами благодарности принимал он от Птицыной пиво и умолял держаться от него подальше — его мутило от запаха «Амариж».
* * *
Ганя, Птицына и Николавна часто ездили в Топорок. Ганя называл Топорок — «Томогавкин». В квашнинском доме царили хаос и тёмные личности, поэтому Николавна с Ганей квартировали у Птицыной. Как ни странно, в Томогавкине Ганю никто не обижал. Во-первых, аборигены жалели его, сироту. Во-вторых, выправка и манеры Гани производили на всех очень сильное впечатление. Он был исключительно внимателен и добр: с каждым поздоровается, расспросит о житье-бытье, похвалит, рассмешит. Ганя умел найти путь к сердцу ребёнка, старухи, деревенского пропойцы, собаки, инспектора Голосова. В то же время в его обращении чувствовалась какая-то царственная снисходительность. Было ясно, что этот вежливый аристократ с одухотворённым лицом лишь на минуту заглянул в Томогавкин по дороге на Сириус.
С детства Ганя усердно пономарил, помогая отцу Евтропию; он очень хорошо — громко и чётко — читал «так, чтобы всем было понятно», и пел со старухами на клиросе, как ангел. По воскресным дням немногочисленные прихожане — алкаши, женщины, дачники, милиционеры — с удивлением и возвышенными чувствами слушали чистый и сильный Ганин голос, который, казалось, поднимал церквушку в воздух и уносил за облака. После службы Ганя наводил порядок в храме и шёл чаёвничать к отцу Евтропию, обжирать его, бедного, как говорила Птица. За чаем Ганя, чтобы повеселить батюшку, сочинял небылицы про старух, утверждая, что в «Господи, воззвах» они поют не «яко кадило», а «я — крокодила пред Тобою», а грузинского батюшкиного друга и соратника отца Шио называют кто отцом Шило, кто отцом Вшиво.
Читать дальше