— «Здесь я вспомнил о нем, — читала Бела. — Помню, мы когда-то говорили, что он дуралей. А он не дуралей. Я себя чувствую Робинзоном, потому что никогда не мог себе представить, сколько работы тут в Меленянах, только теперь понял. И так сразу. Людям тут приходится работать и машинами, но еще и вручную, чтоб спасти урожай. Это серьезное дело. Здесь, в Меленянах, все — Робинзоны, а еще тут много Блажеев, наверное, твои родственники. По дороге в поле я не раз проходил мимо кладбища, там полно надгробий, а на них — сплошь «Блажей». Верно, твоя родня. Может, ты и не знаешь об этом, ведь даже твой отец не ездит больше в Меленяны, а здесь на кладбище лежат рядышком трое молодых Блажеев, двоюродные братья. Случилось это тоже в пору жатвы, все трое поехали на тракторе к девчонкам в Стахов, да не доехали. Утром, после гулянки, нашли их, не доходя до Стахова, лежат мертвые, трактором придавило. Говорят, пьяные были, и народ тут болтает, видно, уж и господа бога нету, некому теперь пьяниц оберегать. Много интересных и даже серьезных событий случалось тут под влиянием неумеренного потребления спиртных напитков…»
— Вот лоб!
— Ты слушай, Пети́на!
— Ну, давай! Классная штуковина…
Вниз по Дунаю спешил югославский буксир, с баржами, буксир загудел, и Дунай раскачался, раскачался и понтон, раскачал Петё с Белой. Яркое солнце — тысячесвечовая лампа — уже обжигало их загорелые тела, они чувствовали это, когда стихал свежий ветерок, шелестевший в деревьях над водой. По реке простучала моторка, уплыла. По острым камням у самой воды прошли два мальчика с длинными удилищами, на удилищах лески с крючками. Пригнало волны, подкрались они, забытые будто, подняли понтон, опустили, и Беле показалось — это смеется Дунай, смеется над Файоло, корчится от смеха, прямо за живот хватается — хохочет над глупым дебилом…
— Слушай дальше, Петина. — И Бела продолжала чтение. — «Нас тут много. Живем мы в бывших людских, как тут называют. Я и не знаю, что это такое. Говорят, здесь раньше жили батраки. Странная, скажу тебе, архитектура: одна бывшая кухня, четыре бывшие жилые комнаты, в каждой будто бы жила целая семья, в общей кухне все четыре жены или матери стряпали для своих, потом опять одна кухня с четырьмя комнатами, и опять, и опять. Все это мне очень странно, хорошо, что все это уже бывшее. Отношения тут были, верно, куда живее, чем в нашем 4 «Б». Нас тут много, а я просыпаюсь первым из всех и думаю про тебя, дорогой мой Голландец. И всегда, как проснусь, думаю, что многое хотел бы тебе сказать, да не умею, не получается, вижу, даже и написать-то не умею. Не выходит как-то у меня, стилистические мои способности ни к черту, ниже всякой критики, unter Hund, как говорит мой отец».
— Ха-хха! — засмеялся Петё и снова стал искать сонги. Не нашел. И был этому рад.
— Слушай, Петина. А вот это что?
— Что?
Бела прочитала дальше:
«Ты, Голландец, как эдельвейс. Раз как-то нашел я эдельвейс в Беланских Татрах… Он был такой же нежный, как ты. И посылаю тебе небольшую порцию мозговой «тухлятины»: опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне…» Постой, Петё, это еще не все! «Черный нож вонзился в солнце — то упала завеса печали, когда лицо твое закрыло сожаление. По солнечной стене слетела серая тень — это голубь сел на окно и заглянул ко мне, не началась ли в комнате моей весна… И серебро бубенчиков звенит так мягко, словно маленькие волны — то слова твои как волны набегают, когда ты за стеною о цветах поешь…»
— Ха-х-ха! — засмеялся Петё. — Вот псих-то! У него в башке и впрямь «тухлятина», надо же, такая смелость!
— Какая смелость?
— А сознаться в этом! Ха-х-ха!
— Ты слушай, Петё, — сказала Бела. — «Ветер веет на просторе, волнует поле золотое — то мысль летит и день и ночь, не зная, что летит она к тебе. Сверкают зеркала, разбросанные по земле, овальные и гладкие, — то над полями прошли дожди, залили ямки, ручейки заполнили водой…» Н-ну, — прокомментировала Бела, — это уж «тухлятина» пожиже, а вот, Петё: «Ветер ли шепчет в золоте? То ты мне шепчешь, и я безмолвно слушаю. Садится солнце за веселый лес — лес и тогда был весел, когда сидела девушка на берегу реки…»
— Ха-х-ха — х-х-х-ха! — взревел Петё и долго смеялся. До того, что слезы навернулись.
Смеялась и Бела.
— Вот тухлый псих! Читай, читай, пожалуйста! — Да дальше уже нет такой «тухлятины».
— Плевать, ты читай!
— «Еще хочу тебе написать, — читала Бела (у нее на глазах тоже были слезы), — что много бывает ошибок в жизни. Мне не надо было записываться в бригаду, твоему отцу не следовало родиться здесь, и не здесь должны быть твои корни, и незачем тут каждому второму носить фамилию Блажей, но об одном из них я узнал интересные вещи. Было это весной нынешнего года, так я слыхал, и тот Блажей, звать его Ондриш, держал много кур, вернее, его жена держала, а весной нечем стало их кормить. Кормили чем могли, а когда уж совсем ничего не осталось, почувствовал он себя как тот бедный кузнец в сказке. Не знал, куда двинуться, что делать. Тут он вспомнил, что на Новинах, так называют здесь одно поле, стоят сеялки с ящиками, полными зерна, и вот он взял тележку, мешки и ночью посрывал замки на сеялках, висячие — видно, и до него зерно воровали, — и набил свои мешки ячменем. А ячмень-то оказался травленый, а Блажейовы курицы, видно, не приспособились к современным химикалиям и порешили все подохнуть. От ячменя или от чего другого, но они так решили, и пошли тут насмешки, разговоры, ссоры, подозрения, милиция прикатила, и тогда много еще всплыло наружу, запутали этого Ондриша Блажея в какую-то крупную аферу, обвинили в подкупе, конечно, и теперь этот Блажей на казенных харчах размышляет о недолговечности доброй курятины. Тут много чего случается, вот вернусь, поведу тебя куда-нибудь и там все расскажу, на свой понтон тебя заведу. Он не мой, но я так его называю, потому что я его выбрал».
Читать дальше