Она лихорадочно поводила глазами по полкам – хотелось набрать всего-всего. Вчера на комплексе выдали зарплату, и деньги жгли ей карман. “Макарон пять кило, масла подсолнечного четыре бутылки… Сколько получается? Двадцать восемь? Водки дай две бутылки и портвейну – пусть дома пьет. Так. Еще у нас деньга имеется…” Она разжала кулак, вывалив на прилавок смятую пятидесятирублевую купюру: “Долги включила?”
Убедившись, что долги включены и списаны, она погрузилась в недолгое раздумье и принялась набирать дальше, пока костяшки на счетах не сложились в имевшиеся у нее пятьдесят рублей.
Из магазина мы выходили груженые сверх меры. Я тащил рюкзак с черным хлебом, два оцинкованных ведра, в которых лежали терка для капусты, две пары глянцевых сапожек – ей и дочке – и большие сапоги-заброды для Саньки. “Его старые, все в заплатках, пора обновить”.
“Зачем вам столько всего?” – не удержался я, видя, как она укладывает в корзину пряники, леденцы-подушечки, соевые батончики и шоколадки “Алёнка”, пакеты риса и пшена, рожки в газетном кульке, норовящие просыпаться через край.
“Так деньги что, – улыбаясь во весь рот, отвечала Санькина мама, – сегодня дали, завтра их нет, сегодня товар есть, а завтра, глядишь, и раскупят”.
Дома за чаем она с упоением грызла засохшие пряники, а я налегал на мягкие, с пылу с жару, витушки. “Свое приедается, хочется казенного… конфеток, шоколаду, – призналась она, запуская руку в вазу с батончиками и вылавливая сразу три. – Люблю их, вот выйду на пенсию, буду чай с подушечками пить, на конфетки денег не будет”. И она показала на горку кисло-сладких подушечек, употреблявшихся в деревнях вместо сахара, с ними пили чай “вприкуску”. “Раньше-то такого всего не было, а в детстве и сахару не было, это теперь пошел в магазин – бери, чего душа пожелает! Хорошо живем!”
Я обвел глазами избу: телевизор, клеенка-коврик с печальной Алёнушкой над кроватью, чистые самотканые половики на полу, чайник со свистком, потертый раскладной диван напротив телевизора, стеклянные фужеры в угловой горке, деревенской выделки стулья вокруг стола, большой девичий сундук у стены – больше в избе ничего не было. Магазин, откуда мы только что пришли, тоже не поражал изобилием. Нехитрый ассортимент завезли в день зарплаты, зная, что людям будет чем заплатить, но основными товарами тут были хлеб (его пекли ежедневно в колхозной пекарне) да водка, которая в магазине не переводилась. Обычно полки с продуктами стояли полупустые, а резиновые сапоги и оцинкованные ведра, керосиновые лампы и электрическая плитка пережили там, похоже, не один сезон.
Ее счастливое спокойствие, тепло и радушие, с которым она меня принимала, стараясь первым делом накормить до отвала, говорили о суровых годах работы за трудодни, денег тогда у крестьян не водилось. Когда же я спросил, приходилось ли ей голодать, она ответила: “Вот мама моя хватила беды край, когда хлеб власть выгребала подчистую, но это было, когда я еще не родилась”.
Слушая ее, я вспомнил строчку из пушкинского “Гусара”, которую любила повторять тетя Пеня: “Здесь человека берегут, как на турецкой перестрелке”.
“Петя, ты б привел своего доктора, у меня что-то нога вторую неделю гниет, никак не вылечу”, – оборвав воспоминания, Санькина мама вдруг стянула чулок и принялась разбинтовывать лодыжку. Под грязным бинтом показалась страшная гноящаяся рана. “Вам в больницу надо, это очень опасно”, – сказал я, отворачивая нос от жуткой вони. “Я и говорю, пускай твой доктор посмотрит, – довольная, что показала свою болячку, она принялась наматывать тот же бинт обратно. – Мазью Вишневского мажу, но что-то не помогает”. Тут до меня дошло: “Поймите, мой дед доктор искусствоведческих наук, он не врач. Он не лечит, он занимается историей искусства”.
Она недоверчиво посмотрела на меня и покачала головой: “Доктор – он доктор и есть, пусть и ведческих наук, лишь бы помог”.
Я долго объяснял ей, кто такой доктор наук, говорил об искусстве, напирая на известных ей, как я полагал, Шишкина и Левитана. Она внимательно слушала, а потом, недобро поглядев, сказала: “Я не напрашиваюсь. Не хочет помочь – не надо, скажу своему, свезет меня в медпункт в Мануйлово или в Парфино, в больницу”.
Объяснений моих она явно не поняла, но, что удивительно, приняв решение поехать в больницу, обижаться перестала.
Так мы сидели и гоняли чаи, я смотрел на ее безгрешное лицо, и мне было спокойно и хорошо в натопленной пятистенной избе – главном символе деревенского преуспеяния. На мои попытки узнать, как же они всё-таки жили, я получил ответ, который потом много раз слышал в деревнях: “Как жили? Работали”. Тогда же она вспомнила любимую поговорку своего отца: “Помирать собрался, а рожь сей”. В Тулитове к голоду и холоду были привычны, как к непогоде за окном, зато простому лакомству радовались остро, как радуются дети.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу