2. Я начал ездить в Ораниенбаум с шестнадцати лет, и в первый раз я приехал сюда вместе с Юлией, как юные любители искусств, то есть – влюблённая пара, которой хочется создать прекрасную жизнь скромными средствами. Мы читали, как устроить такую жизнь, в воспоминаниях Бенуа и в дневниках Сомова (потом к ним прибавились книги Добужинского и Головина). Наверно, я до сих пор вижу в привычках и в бытовых рассуждениях этих мирискусников больше интересного с точки зрения проживания в Петербурге, чем в их произведениях. Но если Бенуа меня скорее отталкивал своим слишком очевидным мещанством, то именно у Сомова я научился понимать под красивой жизнью уединение и специфический юмор, который выглядывает в жестоких или скурильных вещах. Со временем я немного забыл Сомова, потому что мой интерес к les douces habitudes de la vie , то есть к сладостным привычкам прошедшего, слишком сосредоточился на его приятеле Кузмине; однако он остался для меня героем такого чудесного и в нужной степени воображаемого жизнеописания в духе «Нового Плутарха», которое хотел написать о нём Кузмин: замкнутая жизнь, в которой любовь к XVIII веку стала гением и не имеет пошлости. А тогда, когда мы с Юлией любили друг друга и хотели быть счастливыми, развитие, которое мои вкусы получили благодаря Сомову, заставило меня сразу выбрать Ораниенбаум среди других дворцовых пригородов, которые приняты для ретроспективных мечтаний и совместной красивой жизни (как справедливо заметил Кузмин, это – вроде «русской души» или блохи, и поймать её трудно. А Юлинька тогда была (да и пусть остаётся) очень красивой высокой молодой женщиной с бронзой в волосах, которая имела внешность грёзы художника эпохи модерна и, по-моему, хорошо это сознавала). Сомов, между прочим, жил на даче в Мартышкино.
Моё самое первое чувство к Ораниенбауму, где я тогда ещё не бывал, было связано с его рисунком – с профилем маленькой девочки Оли, дочки сторожа кладбища в этом дачном посёлке возле дворцового города. Я впервые ехал туда именно с желанием разыскать это старинное кладбище, где когда-то давно Сомов и Бенуа набрели на захоронение голштинцев – солдат потешной гвардии императора Петра Фёдоровича. Разумеется, в дачной местности с пыльной дорогой и с казармами, закрывающими большой отрезок берега залива, внешне не было ничего приятнее других таких дачных мест по всей Ленинградской области. Однако в названиях двух соседних станций железной дороги Мартышкино и Ораниенбаум существует такая ехидная нежность, как будто это забытая в детстве травма, и разбирать её мне всегда казалось очень нужным душевным занятием. Поскольку я люблю раскладывать пасьянсы, то позволю себе сравнение, что основное в этом занятии не tableau , сложить которое требуют правила игры, а скорее тревожащая воображение дрожь в переменах карт; случайная остановка калейдоскопа на столе и даёт такую картину, которая чаще всего представляет собой неудачный исход игры и тем не менее вызывает головоломку и даже гадание (вечер, проведённый в разборе подобных картин, оставляет в голове приятное мерцание, как после большой прогулки, и некий суеверный энтузиазм). Моё сравнение вызвано, может быть, впечатлениями от одной старинной колоды карт, нарисованных очень во вкусе галантной эпохи, двумя из мастей которой являются, к слову сказать, мартышки и померанцы .
Привет,
ВК.
«Читальный зал» в галерее Navicula Artis
Выставка «Читальный зал», которую собрал художник Юрий Александров, работала только один день, 26 марта, в галерее Navicula Artis, и посвящалась, если можно так выразиться, искусству домашнего рукописания. На столах в зале можно было перелистывать девичьи тетради стихов вековой и полувековой давности, солдатские альбомы, микроскопические книжечки – «шпоры», и самые разнообразные произведения домашнего творчества: от альбомов настоящих комиксов до машинописных изданий романов Беккета, Роб-Грийе или Ионеско. За сердечностью такой экспозиции было, пожалуй, трудно оценить, что «Читальный зал» имел самый серьёзный смысл и стал первой попыткой показать совершенно особый статус, который имеет рукописная или машинописная работа.
Трудно давать чистую оценку занятиям, которые несут слишком тонкое и сокровенное содержание, чтобы не ускользать от готовых формул. Хотя всё принципиально новое, что возникло в искусстве за двадцатый век, связано именно с такими занятиями. Вряд ли нужно напоминать, в частности, какую роль имели рукопись и работа с разного рода «домашними типографиями» для русских футуристов и для неофициального советского искусства 1960–1980‐х годов. Причём речь идёт отнюдь не только о книге художника , как её понимают сейчас, и будет, с другой стороны, очень ошибочно видеть в домашних листках исключительно вынужденное существование искусства в условиях цензуры, как вчера, или денежной нищеты, как сегодня. Здесь следует обратиться к прошедшим несколько лет тому назад в Москве и в Петербурге выставкам группы Флюксус , где можно было увидеть множество таких «самоделок», которые за полвека стали настоящей разновидностью искусства участников этого последнего великого объединения европейских и американских авангардистов XX столетия.
Читать дальше