Эва вытащила ребенка из-под одеяла, прижала к себе.
– Что ты, глупенькая, маленькая, – поглаживая девочку по влажным волосам, говорила она, – ты не умрешь, у тебя обычная простуда, те дети умерли от голода, потому что о них некому было заботиться, а у вас есть пан доктор, есть пани Стелла, ваши учителя, есть я. Обещаю, ты будешь жить…
Зива вопросительно посмотрела на Эву:
– Вы так любите нас?
Медсестра еще крепче прижала к себе ребенка:
– Конечно, и я, и все мы очень любим вас, вы не умрете… Тех детей с улицы некому было любить, а вы не умрете…
Зива прижалась к девушке:
– Я могу любить их, панна Эва, скажите им, пусть они тоже играют с нами и читают книжки. Мне кажется, они такие неподвижные, потому что им плохо. Скажите им: у нас хорошо, пусть приходят к нам… я сама буду заботиться о них…
У Эвы защемило в груди.
– Хорошо, Зивочка, я передам им… сегодня же все скажу. – Она развела порошок в стакане с теплой водой, дала таблетки и снова уложила ребенка под одеяло. – А теперь постарайся уснуть, чтобы набраться сил…
Через несколько минут, когда лекарство начало действовать, девочка зевнула, потом закрыла глаза и засопела, чувствуя на животе прохладную ладонь медсестры.
Панна Новак тихонько поднялась, застегнула сумку и вышла, притворив дверь. Напоила отварами Арона и Иржика, осмотрела лодыжку Ханки, прошлась по зданию приюта, провела дезинфекцию помещений, после чего Яцек передал Гольдшмиту две коробки с тушенкой, которые они с Эвой спрятали в телеге.
Яцек стеганул лошадь и присвистнул. Копыта застучали по мостовой.
Май 1942 года. Этот год обитатели гетто считали благоприятным: появилось много поводов потешить себя разговорами о скором окончании войны. Проблески надежды замерцали еще зимой, когда немцы начали реквизировать меховые изделия. Люди подмигивали друг другу и потирали руки, сдавая нацистам лисьи воротники и шубы с таким видом, точно подбрасывали дрова в костер, на котором сжигают Гитлера. Теперь же, в мае, в фирму Тобенса на улице Проста, 12, прибыло двести тысяч комплектов завшивевшей, хрустящей от грязи и крови формы немецких солдат и офицеров. Во многих нагрудных карманах лежали свернутые советские листовки. Евреи стирали форму и штопали пулевые отверстия, силясь спрятать от надзирающих эсэсовцев рвущиеся на лица улыбки. В довершение этого 27 мая на подъезде к Праге было совершено покушение на одного из главных жрецов холокоста Гейдриха Рейнхарда. Mercedes-Benz обергруппенфюрера с открытым верхом раскурочило не очень метко брошенной бомбой; начальник RSHA скончался 4 июня от полученных ранений. А в ночь с 30 на 31 мая Королевские ВВС разбомбили Кельн: около тысячи самолетов вытряхивали из города жизнь, трепали его, перетирали в бетонную труху с таким остервенением и упоением, будто не немецкие солдаты, не одичалые от нацистских идей фельдмаршалы, не бесноватые вожди-садисты, а сам прекрасный древний город топтал и истреблял человечество. Ненависть эта была не лишена справедливости: грациозные стены испепелялись за то, что породили весь этот людоедский выводок SS, всех этих осатанелых теоретиков-патриотов и бесчисленные серые орды простых солдат, безмозглым, послушным обухом лупцующих все живое. Однако, словно в свое оправдание и из деликатности богобоязненного воина, летчики не трогали Кельнский собор, который возвышался над руинами, как статный, высоколобый священник, среди могил распростерший руки к карающим небесам.
Плотная, но уже по-летнему уютная морось. Панна Новак смотрит в заляпанное окно. Фургон сильно трясет: истерзанная дорога к кладбищу плюется грязью и кашляет, толкает машину из стороны в сторону и раскачивает ее, как лодку. Рессоры скрипят, из-под козырька вываливаются смятые листки бумаги. Водитель фургона Тадеуш с рябым лицом и жесткими курчавыми волосами вцепился в руль, время от времени отирая серым платком влажный морщинистый лоб. От его крепких пальцев с щетинистыми колкими волосками и старой рубахи пахнет табаком, дымом и бензином.
Медсестра держалась руками за дверь и сиденье, чтобы не удариться головой о крышу. На каждой кочке посматривала назад, в занавешенное клетчатой шторкой оконце. Фургон был заставлен коробками и ящиками с отверстиями для воздуха, а за их хрупкое, напуганное, жаждущее жить содержимое Эва переживала больше, чем за себя. В одну поездку обычно удавалось брать максимум троих детей: прятать больше было слишком рискованно, но сейчас в фургоне сидели шестеро, поэтому медсестра решила передать часть детей женскому католическому монастырю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу