При этом он дружески обнимал сына, водружал ему на плечо тяжелую руку с тикающими на запястье часами, и Володя готов был все простить, обида мгновенно улетучивалась, и он чувствовал, что снова любит отца какой-то женской любовью — любовью слабого к сильному, повелевающему, властному. В такие минуты ему даже хотелось, чтобы отец однажды воспользовался своей властью, грубо прикрикнув на него или щелкнув по носу, и тогда Володя смог бы пересилить причиненную ему боль любовью — пересилить настолько, что боль оказалась бы блаженством и радостью. Оглушенный тиканьем отцовских часов под самым ухом, Володя стерпел бы даже измену, оставлявшую право не верить в нее, как он не верил в детстве шутливой угрозе бросить его в лесу или отдать чужому дяде. Тем самым он искупал собственные измены и если раньше самолюбиво стремился привлечь к себе внимание отца, то теперь сам преследовал его восхищенным вниманием. После хвалебных восторгов отцовской живописи Володя благоговейно брал в руки камни, участливо выспрашивал их названия, дыша на отшлифованную поверхность и по запотевшему облачку вычерчивая пальцем таинственные знаки. «Как странно вообразить, что перед нами — окаменевшая жизнь, окаменевшие голоса древних, окаменевший шум моря», — говорил Володя, нарочно повторяя как свои услышанные им прежде слова отца, чтобы заставить его удивиться непроизвольному совпадению их чувств и мыслей. С тем же благоговением он рассматривал отцовские чертежи, громче всех смеялся отцовским каламбурам и аплодировал его актерским пародиям на знакомых. «Великолепно! Бис! Браво!» — кричал он, особенно польщенный тем, что среди прочих пародий отец комически изображал и собственного сына…
Когда все разошлись из-за стола, так ничего не решив и ни на чем не остановившись, Володя заперся в комнате и с облегчением почувствовал, что сможет побыть в одиночестве и еще раз обо всем подумать. Он слышал за дверью шаги и кашель матери, слышал, как она включала лампу, висевшую над кроватью, и взбивала подушки, собираясь ложиться спать. Отец ходил большими шагами около нее, пытался ей помогать и, доказывая, что он ее внимательно слушает, повторял за ней: «Да, решительно настоять… да, недопустимо… да, он просто вбил себе в голову… — Заплатив эту дань супружеской покорности, он попробовал, как всегда, пошутить: — А вот если бы ты не поддерживала моих исканий в области прокатки мелких профилей, я бы с тобой развелся?» Но мать лишь устало отмахнулась: «Оставь!» — и погасила свет.
XI
Володя сомневался в своей любви к Нине не потому, что это чувство было недостаточно сильным или с ним соперничало другое и такое же чувство — скорее напротив, он любил жену с той силой и постоянством, которые исключали любое сомнение, но при этом чувство любви не возникало в нем всякий раз заново, когда он видел Нину особенно красивой, встречающей его в новом платье или примеряющей у зеркала новое украшение, а словно бы всегда было в нем, поэтому временами он переставал различать его, и ему казалось, будто никакого чувства нет. Володя смотрел на новое платье Нины, совершенно не осознавая, что оно делает ее красивой, а глядя на новое украшение, принимал его за купленное много лет назад и совсем не удивлялся тому, как выглядела в нем жена. Ее это, конечно, обижало, и она не раз упрекала Володю в том, что он к ней равнодушен, что она превратилась для него в серую тень, ежедневно мелькающую перед глазами, и Володя начинал этому верить, хотя стоило им ненадолго расстаться, и он тотчас же снова влюблялся в Нину, тосковал, мучился, писал ей длинные письма и с нетерпением ждал ее возвращения. «Ну вот, чтобы я у тебя была, надо, чтобы меня не было», — говорила она на вокзале, когда он встречал ее с букетиком майских подснежников, купленных у метро, выхватывал из рук чемодан, ловил с подножки вагона в распахнутые объятья и набрасывался с поцелуями. Володя же не слышал этих слов или не хотел слышать, любуясь движением ее губ, словно отделенных от него звуконепроницаемым стеклом, с восторгом узнавая знакомый запах ее пальто, кожаных перчаток, убранных под вязаную шапочку волос и угадывая во всем этом ответную радость от встречи с ним.
В такие минуты Володю охватывала лихорадочная вокзальная горячка, желание куда-то спешить, бежать, мчаться — с поезда ли, на поезд — все равно, лишь бы снова чувствовать себя влюбленным и окрыленным. Они благоговейно выстаивали очередь за такси, медленно — по шажочку — продвигаясь вперед и перенося на очередные полметра чемодан, сверкавший на солнце никелевыми замками, и, когда подкатывала забрызганная грязью «Волга», забирались в прокуренную кабину, с шумом захлопывали дверцу, и, вплотную прижавшись, притиснувшись друг к другу, предавались влюбленному шепоту, пылким признаниям и восторженным заверениям. «Ты скучал?» — «А ты ждала?» — «Ты думал обо мне?» — «А ты ревновала?» Так они наперебой спрашивали друг друга, вызывая улыбку шофера, и Володя ловил себя на том, что из всего множества чувств, испытываемых им к Нине, именно это — истинное, единственное и неповторимое, и он стремился удержать его в памяти вместе с мелькавшими за окнами чугунными решетками скверов, мокрыми афишными тумбами, витринами магазинов, и ему казалось, будто отныне лишь одно это чувство — реальное и достоверное, как решетки, тумбы и витрины, — останется в нем и он никогда не будет поддаваться прежнему раздражению и неприязни к жене. Такси притормаживало у подъезда дома, шофер поднимал крышку багажника, и Володя вытаскивал старенький чемодан, вызывавший у него мгновенный прилив нежности, словно заключенная в нем тяжесть неведомым образом связывалась с Ниной, чьи платья, свитера и туфельки были аккуратно уложены под крышкой. Так они втроем — Володя, Нина и чемодан — добирались до дома, и, едва открывалась дверь, Нина радостно признавалась: «Самой не верится, до чего соскучилась по этим диванам, стульям и даже дверным ручкам!» И Володя принимал ее признание как заслуженную благодарность за то, что и ему не верилось, и он соскучился, и это совпадение представлялось единственно возможным между людьми, так долго не видевшими друг друга.
Читать дальше