— Потому что я знаю… вы любите Павлика.
— Не успели признаться в любви, а уже ревнуете.
Выражением голоса Дуняша неуловимо показывала, что насмешки заслуживает не его признание, а нелепая попытка от него удержаться.
— Но ведь любите… иначе бы не стали… — Максим Кондратьевич высказывал свои прежние мысли, удивляясь, что присутствие Дуняши вовсе не подтверждало их, а напротив, вызывало сомнение в их правильности.
— Что? Бегать с кошелкой и махать веником? — Дуняша по-своему заполнила пропуск в его словах.
— К примеру…
— Ваш пример неудачен. Как все творческие люди, Павлуша нуждается в самой элементарной заботе. К тому же он любит меня. И не только как сестру и умного друга, — Дуняша удовлетворенно вздохнула, словно бы ловко отослав назад мяч, посланный ей над сеткой.
— Добавили бы еще: товарища по работе, — понуро буркнул Максим Кондратьевич.
— Это вам следовало добавить. Вы автор этого блестящего афоризма… — Дуняша насторожилась, словно отбитый ею мяч снова летел в ее сторону.
Максим Кондратьевич так же понуро махнул рукой, явно не собираясь отстаивать авторское право на сомнительные афоризмы.
— Павлуша вас не любит, и человек он совсем не творческий. Болтун, картежник и донжуан. Из тех, кто способен выцарапать имя своей девушки на стене древнего храма или в другом подходящем месте. Хотите докажу?
— По-моему, не я, а вы этого хотите, — сказала Дуняша, как бы продолжая прежнюю игру над сеткой, но Максим Кондратьевич крепко взял ее за руку и, как бы не допуская никаких возражений, повел в комнату Павлуши.
— Вот полюбуйтесь, — он поднял крышку фисгармонии, на обратной стороне которой по тусклому выцветшему лаку были выцарапаны имена Насти и Кати, а рядом какие-то рожицы. — Недавно появились. Совсем свеженькие.
— Ужасно. Как он мог! — Дуняша бережно сдула с пюпитра содранный ножом лак. — Неужели ему не жалко?!
— Вас или фисгармонию? — Максим Кондратьевич медленно опустил крышку.
— Инструмент, разумеется. Меня-то что жалеть! Я молодая, красивая и — как вы еще сказали? — Дуняша отряхнула ладонь от крупинок соскобленного лака и с насмешливым вызовом посмотрела на Максима Кондратьевича.
Вместо ответа он поймал ее руку, поднес к губам и поцеловал.
— Умора! Мне никто еще не целовал рук, — Дуняша неподвижно держала на весу руку, словно опасаясь стряхнуть следы поцелуя.
Максим Кондратьевич сохранил серьезный и невозмутимый вид, явно не собираясь смеяться над тем, что показалось ей уморительным.
— Ладно, не хмурьтесь, — Дуняша забросила тоненькие руки ему на плечи, подбадривающе коснулась его лбом и поцеловала. — А теперь давайте пообедаем. С утра ничего не ела.
Она вернулась на кухню, устало села за стол и стала с деревенской неторопливостью есть остывший борщ.
IV
Казалось, ее отношение к Максиму Кондратьевичу не будет зависеть от отношения к Павлику и ей не придется упрекать себя в том, что она пожертвовала одним человеком ради другого. Напротив, она собиралась по-прежнему заботиться о Павлике, продолжая считать его творческой личностью, и при этом любить Максима Кондратьевича, который отвечал ей такой же преданной любовью. Но все складывалось так, что совместить любовь и заботу никак не удавалось, и Дуняша невольно похищала свое новое чувство к Максиму Кондратьевичу у прежнего чувства к Павлику. Она ловила себя на том, что ей не хочется создавать свою любовь заново, как бы расчищая для нее место рядом с заботой, и, словно при возведении игрушечной детской постройки, она предпочитает брать кубик не из картонной коробки, а из готовой постройки соседа. Поэтому чем ближе становился ей Максим Кондратьевич, тем безнадежнее отдалялся Павлик, и Дуняша ревниво следила за тем, чтобы с неоспоримыми достоинствами первого не соперничали спорные достоинства второго. Вскоре она стала во всеуслышание называть Павлика болтуном, картежником и донжуаном и, когда он опаздывал на чердак, первой бросала на него осуждающий взгляд. Зато Максима Кондратьевича Дуняша безоговорочно причисляла к разряду творческих личностей и во всех чердачных перепалках занимала его сторону.
Когда Максим Кондратьевич, вытирая о воротничок ковбойки запотевшие стекла очков, начинал доказывать, что деревенская жизнь гораздо лучше городской и что цивилизация вскоре приведет человечество к упадку, Дуняша с жаром подхватывала: «Лучше, лучше! Уж я-то знаю!» — и, только поостыв немного, вспоминала о том, как сама бежала из родных мест. Это противоречие озадачивало и удручало ее, и Дуняша испытывала угрызения совести оттого, что так легко отказывалась от прежних убеждений, но стоило Максиму Кондратьевичу издали незаметно кивнуть ей или улыбнуться, благодаря за поддержку, и угрызения бесследно исчезали. «В деревне хорошо утром и днем, а в городе — вечером», — говорила она себе в оправдание, отвечая ему такой же сияющей и благодарной улыбкой.
Читать дальше