Я жила на Петроградской — мир мой был абсолютно круглый и счастливый. Он состоял из ЯБЛОКА, КУРИЦЫ и ПУШКИНА. Помните такую детскую игру? Сначала пишешь на бумажке три слова:
Потом прячешь эту бумажку, подходишь к какому-нибудь человеку и просишь:
— Назови быстро: фрукт, домашнюю птицу и поэта!
Очень многие говорят: яблоко, курица, Пушкин! И тут ты с восторгом предъявляешь свою бумажку, а потрясенный человек говорит:
— Ой, а откуда ты знал?
Я-то точно тот, кто всегда скажет именно эти три слова. Из них и состоял мой мир.
Яблоком и курицей я кормила ребенка. Яблоко было зеленое — полезное, а курица — синяя, потому что без очереди и за рупь семьдесят. Иногда еще родители с криком: «Ты не мать, а фашистка!» распахивали мой холодильник и закидывали туда… курицу! Но все же розовую — из кулинарии — за три восемьдесят.
Так и жили…
А главное был — Пушкин. Пушкин был «Наше Все». Никто не верил ни в Бога, ни в Советскую власть, ни в Россию — а в Пушкина все верили и всегда. Он висел на небе Солнцем русской поэзии и просвечивал дырочкой в левом боку. И Маяковский просвечивал, и Лермонтов, а снизу болтались на своих веревочках Марина и Сережа — «золотые головы», как елочные игрушки, и все остальные вокруг; самым младшим стал Башлачов, наверное, они гоняли его за небесной водкой и ему выдали Гермесовы крылатые сандалии — чтобы легче леталось из окна…
С ними было не страшно. И за Полю не страшно — от яблока и курицы — выживет ее тело, а от Пушкина и Ко — душа. А потом сделалась вот эта — точно из учебника истории — НЕкровавая реформистская революция. Сначала пошатнулось яблоко. Я помню свою первую очередь за яблоками — летом — на Петроградской — я стояла часа два с половиной. Тогда я испугалась — и стала вместе со всеми ждать гражданской войны.
А потом к гражданской войне подошли вплотную — и тут пошатнулся мой Пушкин — он стал получаться вроде как и не мой, а лишь временно взятый напрокат. И все — не мои: и Марина, и Сережа, а мне только Мандельштам остается и еще, почему то Фаня Каплан, (нет, конешно, все-таки Леня Канегиссер — он был поэтом). В общем, подошли вплотную к Гражданской и пришла пора отвечать за козла. Или отрекаться — но гены не позволяют. Дедушка в 13 лет убежал из Парголова в царский торговый флот, а брат его — дядя Наум устроил революцию в доме собственного отца — обойщика мебели, красавца, любовника баронессы (так гласило семейное предание). Дядю Наума я никогда не видела — его не любили, он не сидел — попал в один список с Крупской, и Сталин этот список не подписал — больше оттуда никого не трогали. У него было 4 жены, а дети его умерли ужасно: Тамарку зарезал пьяный араб, (она стала валютчицей), а Володька получил передозняк — дети Дома на набережной. В Питере все они никогда не появлялись. В войну дядя Наум ушел на фронт добровольцем — политруком. И 4-я жена Клава была медсестра, которая вытащила его раненого из воронки — он там все в атаку бегал.
— Политруков ВАШИХ в атаке СВОИ стреляли в спину.
— Правда, правда… Для того, чтобы тебя в атаке СВОИ стреляли в спину, ты должен, по крайней мере, бежать впереди — первым выскочить из окопа на пулемет — ЗА РОДИНУ. За Родину, с оружием в руках отбитую в 17-м году у коренного населения.
В общем, от всех этих гатчинских аптекарей и парголовских обойщиков мебели (это все столыпинские местожительства) осталась я — единственное потомство. Вот я и решила, что отвечать — мне. Больше — некому. А чего отвечать — не знаю.
— Зачем вы сделали у нас революцию?
Остальные НАШИ мальчики вокруг отвечали:
— Не мы, мол, дедушки наши — паганые мудаки,
и с еще большим чувством, чем прежде, затягивали: «…Поручик Голицын, раздайте патроны…». Ну, это — которые мальчики. А мужики — жестоковыйные питерские фарцовщики, санитарные врачи и контрабасисты — мрачно шли в Овир. Мужики в этом городе никогда друг друга не любили. У нас ведь тут та самая ЧУЖА ДЕРЕВНЯ, в которой:
Мужики дерутся, топорами бьются
А по будням там дождь, дождь,
А по будням там дождь, дождь
А по будням там дождь, дождь,
А по праздникам… дождь!
Всегда они различали — кто какого роду- племени. И в пору моей юности после бесконечного просеиванья, прочесыванья этого города кровавой расческой (последние коренные питерцы перемерли в блокаду — им, НЕВАЖНЫМ людям не выпало ни пайков, ни эвакуации), — опять МОИ выжили лучше — дедушка вот вовсе убежал в 47-м. Убежал из «Вечерки» в Мурманск, штурманом на селедошный флот и до 53-го пахал на ледяной каторге — но за зарплату и, зная, что дети не в детском доме, а дома — на Моховой. А моряком он уже давно не был — с 24-го:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу