Мне приходилось мобилизовывать все силы своего мыслительного аппарата, если я хотел собрать воедино в своем представлении все элементы и все грани, принадлежащие, без сомнения, одной личности, а именно моей врачихе.
Молодая женщина, она была все-таки старше меня, а потому не совсем уж такая молодая. Изящная и темноволосая, она, видимо, была красивой, но другие, необычные для меня особенности ее личности были настолько яркими, что я очень редко замечал, как она красива. Она стала первой женщиной-солдатом, с которой я в своей жизни говорил, и, насколько я знаю, я больше ни с одним солдатом не говорил о профессоре Бартольде Нибуре. Родилась она в Баку, но именно она объяснила мне, какая же продувная и энергичная бестия был этот Бисмарк. Она, с одной стороны, умела, снимая гнойные повязки, мягким голосом успокоить, развеять страдания, с другой же стороны, у окна с пистолетом в руке стояла бесстрашная укротительница дикого зверья, готовая в случае надобности стрелять, и это была все та же, та же самая женщина, которая назвала меня фашистом, а от кое-каких взглядов она освободила меня уже самим своим отношением — словно это были застарелые бинты на ранах. Видимо, это ее я должен благодарить за исправность своих рук-ног, а чего-чего только не наслушался я в своей жизни о евреях. Из всего того, о чем мне протрубили уши, выходило, что она просто коммунистическая солдатская шлюха. Теперь, когда я иной раз вижу человека без ноги, так вспоминаю коммунистическую солдатскую шлюху и ощущаю две мои наличные ноги.
Впоследствии, произведя смотр содержимого моей головы в те времена, когда женщина из Баку заботилась о том, чтобы я вновь обрел здоровые ноги и прочный скальп, я задался вопросом: вспоминал бы я темноволосую врачиху с той же сердечностью, будь она, ну, к примеру, рыжеволосым великаном из Риги?
Выразил я свою мысль не слишком толково, сам вижу, так попытаюсь сказать понятнее: остался бы, при равном врачебном успехе, мужчина-врач, врач мужского пола, с той же незыблемостью в моих воспоминаниях, врезался бы он так же глубоко в мою память, как навечно осталась в ней эта женщина?
Я достиг уже того возраста, когда человек склонен золотить прошлое, и уж тем более окрашивать каждую встречу с женщиной затаенной сердечностью. Вот уж кое-кто крайне удивился бы, узнав, что думает о нем кое-кто! Но я твердо убежден, что ни одна встреча мужчины и женщины не обходится без примеси эротики, она даже проявляется в том, что один думает о другом: о боже, нет, нет! Говоря без меандрических длиннот: между мужчиной и женщиной, если они достаточно молоды, всегда пробегает какая-то искра, и потому, видимо, между врачихой и мной тоже пробежала какая-то искра, или по крайней, мере от меня к врачихе.
Не знаю, почему это мне сейчас так важно; для моей жизни те отношения больше уже ничего не значат, и тем более они ничего не значат для той женщины из Баку, но, быть может, мне они важны как элемент тех безрассудно упущенных возможностей, которые составляют сущность нашего бытия.
Конечно, я понимаю, что, рассказывая об этих отношениях, попадаю в сферы, в которых преувеличенная сентиментальность оттесняет истинное потрясение, но ошибкой было бы из страха перед такой ситуацией подавить в себе желание рассказать о них.
Я считаю себя вправе рассказывать о наших отношениях так, как я рассказываю, потому что они были именно такими. Других подтверждений законности моего права у меня нет, но мне в них и нужды нет.
Словно надо приносить извинения, вспомнив, что ты влюбился когда-то в женщину или хоть чуть увлекся женщиной, которая тебе помогла, которую приятно было слушать и на которую, кстати, не менее приятно было смотреть.
Словно грешно предположить, что врачиха, если она с одним из тысячи больных беседовала особенно охотно, могла к этому одному испытывать особенное расположение.
Словно это куда как грешно и может послужить поводом для торжественных заверений и оправданий.
Но беспокоиться мне вроде бы нечего — если все было так, как я теперь позволяю себе предполагать, то это и впрямь в тех условиях было грешно и недозволено; вот оно то, что можно вменить в вину войне и человеческим схваткам: большая часть человеческих отношений представляется в эти времена недозволенной.
И то, о чем я рассказываю, — это вовсе не украдкой пожатая рука и смоченное слезами объяснение в любви, и любовь как общую и неприкосновенную третью сферу я не противопоставляю дважды омерзительному окружению и враждебной морали, я утверждаю лишь, но утверждаю решительно: мы бы не разговаривали так друг с другом, не смогли бы так разговаривать, будь мы только врач и пациент, пленный и офицер, немец и русская. Мы разговаривали как молодой мужчина и молодая женщина, ведь мы были молодым мужчиной и молодой женщиной, и чепуха, если кто подумает: ах, какой прекрасной была бы любовь без войны; без войны мы бы, похоже на то, в жизни не встретились, а если бы встретились, так были бы в любом случае чужими друг другу.
Читать дальше