Я как раз целиком погрузился в давнишние приключения художника Иоганна, когда парикмахер сказал мне:
— Ну-ка, оторвись от своей книженции, какой-то Hannibal ante portas [17] «Ганнибал у ворот» — сигнал тревоги в Древнем Риме.
.
Стрельба, видимо, была давно в разгаре; просто я не обращал на нее внимания: ведь ничего нет особенного в том, что, где есть солдаты, там время от времени палят, а у меня в руках была книга. Но тут и в нашей палате поднялось какое-то волнение, а на дворе стало слишком уж шумно. Наши эксперты громко спорили, из каких это стреляют автоматов: из немецких или английских, — но наверняка все сошлись на том, что там стоит парочка-другая пулеметов сорок второго калибра и два миномета. Кто держался на ногах, облепили окна и передавали тяжелобольным военные сводки.
Нам с парикмахером проще простого было выглядывать на улицу; как новенькие, мы получили места на самом сквозняке в конце нар. С ближней к нам вышки часовой вел огонь по дому на другой стороне улицы, а внизу, у ограды, солдаты занимали позицию.
Австрийцу, высказавшему нам свою догадку — тут-де начинается новое Арденнское чудо, — парикмахер сказал:
— Уж это точно, а во главе этого чуда-юда стоят император Франц-Иосиф и принц Евгений, благородный рыцарь!
Но, надо сказать, он тоже растерялся. Наорал на меня, чтоб я, наконец, отложил свой фолиант и подвинулся к стенке, у него нет никакого желания вдобавок к обморожениям получить еще и ожоги. Тревожился он не зря, в конце зала пули рикошетом уже отбивали штукатурку с потолка.
Появилась врачиха с вооруженным солдатом и всем приказала лечь по своим местам. Объяснение она давать не стала, сказала только:
— Бандиты.
В руке она держала пистолет. Наш кавалер Рыцарского креста повернулся вокруг собственной оси, но, видимо, эти усилия и собственное ворчанье переутомили его; с нар бессильно свесились его голова и рука.
— Спуститесь, — приказала врачиха, — уложите его как надо.
Мы с парикмахером поднялись.
Слышать я ничего не слышал, но как-то вдруг, вконец перепуганный, оказался на полу. Сидя посреди осколков оконного стекла, я видел над собой ноги парикмахера и там же, над собой, видел сапоги врачихи, она забралась на мои нары. Но, когда я хотел взобраться наверх, сказала:
— Уйди, немец.
Все-таки я увидел, что парикмахер из берлинского района Бриц лежит с перерезанным горлом.
— Окно, — сказала врачиха.
Его звали Альфред Урбан, но все называли его не иначе как парикмахер; похоронили его неподалеку, за оградой лагеря. У палатного старосты был его адрес, и я решил, что напишу его жене, когда опять заработает почта. Вскрытия ему не делали, как мне обещала врачиха. Он же умер не от заразы и не по неизвестной причине. Кусок стекла величиной с ладонь вырвал его из жизни, быстро и аккуратно. Что, однако, вырвало режущие осколки из окна и где, стало быть, скрыты истинные причины смерти парикмахера, оставалось мне долго неизвестным. Врачиха хранила молчание; она больше не беседовала со мной о профессоре, специалисте по Древнему Риму Нибуре из Мельдорфа, а я не смел ее ни о чем спрашивать. Я целиком и полностью погрузился в моего Теодора Шторма. Но ощущение счастья уже не возвращалось.
С какой стати мне возражать, если кто-то предается мечтам о лете? Я бы только одно сказал: бывает лето и лето! Что не помешало бы тому кому-то мечтать о своем лете.
А мое лето — это мои заботы; мой опыт жизни — это мои заботы. И когда я погружаюсь в размышления о временах года, этот опыт, подобно засвеченной пленке, накладывается на зелень пастбищ, желтизну нив и голубизну небес. К счастью, мне приходится главным образом размышлять над другими проблемами, и долго размышлять мне вообще не приходится. Но «Воспрянь, о сердце, выйди в путь» [18] Начало стихотворения «Летняя песнь» Пауля Герхардта (1607—1676). Перерод Л. Гинзбурга.
не моя песнь.
Моя летняя песнь начинается словами «Эх, три матроса в брюках клеш», а это премерзкое горлодерство; мне же пришлось, думаю, слышать его не меньше сотни летних месяцев — рояль и шесть любителей искусства, утверждавших, что они балетная труппа. Но это были обер-ефрейторы, и ноги у них были ефрейторские.
Лагерь начался с рева фельдфебеля, вообразившего, что мы обязаны его приветствовать. На полном серьезе. Но я слишком явно замотал головой и получил здоровенного пинка. А в ответ влепил ему оплеуху. Тоже на полном серьезе.
Очень сильной она быть не могла — не с весенних же супов и пробежки от нар до бани. Но пинальщик прикинулся, что настал его последний час, и мне объявил, что настал мой последний час. Дежурные по лагерю удержали его, но меня перевели в барак к дебоширам.
Читать дальше