Я сам удивляюсь, почему, когда мастер Эдвин препирался с парикмахером, меня всегда тянуло встать на сторону брадобрея, хотя я не очень-то люблю парикмахеров. Наверняка из-за предрассудков; но вообще-то меня можно по-настоящему понять, только зная мои предрассудки.
Образ парикмахера, который я себе создал, связан был с Гологоловым в Марне, что вечно пел во время стрижки, и еще этот образ связан был с тем, что я чуть не попал к нему в ученье; деду мыслилось удобным иметь в семье парикмахера.
Брадобрей, стало быть, авторитетом у меня не пользовался, и от его взглядов мне становилось не по себе, я чувствовал, что, присоединись я к его взглядам, это будет иметь последствия, и все-таки я замечал, что меня тянет к берлинскому цирюльнику и даже к его баламутным суждениям.
Может, другие испытывали те же чувства, но я, во всяком случае, ничего такого не замечал; думаю, они потому не принимали его логики, что она изрядно мешала жить.
А жилось нам трудно, и самосострадание служит тут своего рода укрытием, за которым можно затаиться, но парикмахер выгонял нас оттуда и терзал нас в наши скверные минуты своими удручающе здравыми утверждениями, а это не лучший способ завоевывать себе друзей.
Однажды он так взвинтил мастера Эдвина, что тот заорал, таких, мол, как он, нужно за решеткой держать, к счастью, у меня хватило мозгов понять, что замечание это начисто идиотское.
А началась их перебранка с того, что мастер Эдвин объявил, он-де с минуты на минуту ожидает некоего посланца о обратным билетом, парикмахер же сказал, он, мол, полагает, что нам еще билет сюда следует оплатить.
Логика этой мысли сомнению не подлежала, но позволительна ли подобная мысль, я не знал, и не приди мастер Эдвин в такую ярость, я был бы, пожалуй, ее решительным противником.
За парикмахера я, конечно же, стоял не потому, что мне по душе были его высказывания; может, я потому тянулся к нему, что видел: против него самое дурачье и наглецы. И все землячества. Землячества у нас, по сути, были просто кликами, обосновавшимися в самых разных сферах, где только можно было чем-либо поживиться. Берлинцы обчищали людей в прожарке, лейпцигцы — в пекарне, гамбуржцы — на кухне, а венцы — везде и всюду. Солдат, о котором я твердо знал, что он из Лингена в Восточной Фрисландии, пристроился к венцам как венец — поистине был гений, а чтобы я молчал, стерег мои вещи, когда я ходил мыться.
Но парикмахера они едва не укокошили и не очень-то грустили, когда его прикончил кто-то другой.
Немало ходит историй о сицилианской мафии, но я скажу одно: чтоб увидеть ее художества, мне не нужно ехать в Италию.
У венцев было особое чутье на смерть, чья очередь подходила, того они отволакивали в отгороженный угол и вставали на «траурный караул», оттуда мертвецов выносили уже окоченевших, голышом, но караульные, пока их «пациент» еще значился в списке живых, получали двойные порции жратвы, а один раз в день даже что-нибудь особо питательное.
Награждали «траурным караулом» тех, кто служил землячеству наводчиком; и зачем мне Сицилия, если я знаю, как много находилось людей на эту должность.
Потом меня часто спрашивали, неужели, мол, нельзя было что-то предпринять против них, так я скажу: в то время мне было не до того. Я был начеку, чтоб они меня не зацапали, и это было все, но не так уж мало; ведь я еще был начеку, чтоб не стать соучастником.
Правда, однажды я поднял крик, когда венцы хотели оттащить в угол венгра, но тот все равно умер, а мне операция далась без всякого напряжения. Как вспомню, какой я учинял тарарам в других случаях, так мои жалкие вопли по этому поводу просто чепуха. Я, к примеру, два дня ковылял по всему лазарету, чтобы разыскать недостающую половину моей суповой миски. Эти миски изготовлялись из жести американских консервных банок, и на них обычно оставалась часть выбитого штампа, на котором указывалось содержимое и дата изготовления. Но только часть, а я спал и видел целое; так уж я отношусь ко всему написанному.
Я два дня возился с мисками; дело оказалось занятным, ведь люди очень по-разному отзываются, когда к ним подходит кто-то и просит, нельзя ли взглянуть на штамп в их суповой миске.
Немного, вообще-то говоря, нашлось таких, кто поверил, что я интересуюсь просто надписью; подозрение окружающих следовало за мной по пятам, и в конце концов все решили, что моя страсть к кастрюльным надписям просто еще одна форма фронтового психоза. Что они считали меня психом, я понял, когда староста палаты попытался два раза подряд послать меня выносить парашу.
Читать дальше