Он сказал это для того, чтобы все-таки подбодрить старика, несмотря на свою раздраженность и злость.
Аскольд Викторович опять подумал о доброте. Сколько он ее за последние трудные дни навидался в людях, а она все не иссякает. А толстяк продолжал:
— Меня вот звуками угробить можно, такие у меня сейчас нервы.
Старик тоже в ответ на доброе по-доброму прикрыл приемник подушкой и стал жевать еще энергичнее.
Музыка по радио чуть выпискивала, но даже и это было для старика лучше, чем ничего. Он доел, повернулся к Грандиевскому:
— А ты, видать, спокойный. Ничего? Тебе не мешает? — И он кивнул на радио.
— Да нет.
— А то, когда радио под подушкой, будто солнышко тучкой закрыто.
Старик неожиданно всхлипнул, встал, засунул в ухо свой наушничек и поплелся из палаты вместе со всем своим миром.
— Жалко старика, — сказал Грандиевский толстому, снова уткнувшемуся в замусоленную книгу.
— Понятно, жалко. Один, родни нет. От одиночества и блохе рад будешь. А тут не блоха, а весь мир все-таки…
И он повернулся лицом к стене, выразив явное нежелание продолжать разговор. Старик возвратился и, немощно почесываясь, снова сел на свою кровать с тем же сосредоточенно напряженным лицом. Розовый толстяк взял книгу и отправился во двор.
— И не скажешь, что летчик, — сокрушенно заявил вдруг старик, вынув наушник и повернувшись к Грандиевскому. — Его еще в войну контузило, вот он и нервный. Да от войны кто хочешь нервный станет, контузило али не контузило. Да, видать, и давление оттого же…
— А давно он тут?
— Порядком. Я пришел, уже был.
— А вы давно?
— Нет, две недели. Тут-то я бываю раза два в год. Живот у меня. Да и спина чего-то все болит. Ранило-то меня на войне в ногу, так нога ничего. А вот три года, как спина мучает и живот. Да здесь и то веселей, чем дома-то одному. Хоть и обследования делают больней самой болезни, спасу нет.
— Наверное, вое-таки облегчают анестезией?
— Какая там Анастасия!.. Под крикоином. Кричишь во всю мочь и — легче.
— Один живете?
— Совсем один. Кто погиб, кто помер, кто уехал. Собака была, и та сдохла. Вот хорошо, что радио есть. Хорошая штука. И живое, и не уедет. Знай только батарейками корми.
Старик с видимым удовольствием и радостью, что можно поговорить, продолжал:
— И музыка бывает хорошая, иногда и подпоешь, если вспомнишь. И жить можно. И в курсе всех дел. Я бы этому Попову памятник поставил больше, чем Пушкину или Пастеру, который людей спас от бешенства. Так Попов больше спас… Иногда бывает тоска, хоть об стену головой. А радио слушаешь, и вроде бы народ при тебе и ты при народе. И вся земля при тебе, и ты при земле. Нет, меня с ним теперь ничего не разлучит. Что случится с этим приемником, голодать буду, а новый куплю. Последний пиджак продал бы за радио.
— А вино не пьете с тоски?
— Какое ж вино с тоски? Оно для тоски, что бензин для огня. Если и оглушишь себе башку, на другой день в десять раз пуще тоска. Она отомстит за веселье-то. А вот радио это да.
— И вы все передачи слушаете?
— Ничего не пропускаю.
— Так ведь бывают же неинтересные или специальные.
— Мне все интересные. И будто все специально для меня. И со мной разговаривают, и вроде я нужен. И меня потешают и ублажают. Хоть бы просто считали там: раз, два, три, четыре, пять… А я не один. И мне хорошо. Кто-то всегда живой рядом. Жалко только, что в гроб с собой нельзя взять. Правду сказал летчик. А то бы и смерть сама не страшна.
— Ладно, мы с вами еще поживем, — ободряюще сказал Грандиевский, а у самого сердце вдруг сжалось от жалости к старику. И вспомнил мать с ее беспрестанным телевизором. Да и сам то и дело включал свою «Спидолу» для подбодрения. И вдруг усмехнулся, подумав, что можно бы переделать популярные строки бунинского стихотворения так:
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы «Спидолу» купить.
Старик, видно, устал сидеть, прилег. Грандиевский повернулся на бок и вдруг почувствовал, как голова его тяжелеет, веки смежаются, и он заснул. А проснулся, когда уже разносили обед.
Еще три дня держалась температура, и он почти все время спал или дремал. И не только потому, что брал свое за недосыпание, — ему давали по три таблетки димедрола в день. Как только перестал их глотать, голова прояснилась, и он стал оживать.
На четвертый день температура стала почти нормальной, и ему разрешили выходить во двор. Димедроловый дурман был похож на туман, какой однажды стоял ранним утром там, на поле, и какого он раньше никогда не видел. Тяжелая смесь тумана с дымом. Собственной вытянутой руки не было видно.
Читать дальше