Возле торгсина, от проспекта до Авчинниковского переулка, ходили люди в полупальто, перелицованных из красноармейских шинелей. Когда мы вышли, папа остановился у дверей, — и почти сразу к нему подошел один из этих — в полупальто. Он даже не спрашивал, что у папы, он сам сказал:
— Вы хотите продать лонжин?
— А тебе какое дело! — сказал папа, поднося кулак к его подбородку. Но тот как стоял, так и стоял, папа опустил руку и кивнул головой: да, продаю.
— Кипит, как дырявый чайник! — человек с биржи говорил спокойно, как будто не про папу, а про кого-то другого, кого здесь не было. —Чудак, я же не предлагаю тебе вынуть из них кишки.
Потом он показал плечом в сторону переулка, быстро прошел вперед, а мы с папой — за ним, но не сразу, а шагов через десять, чтобы другие ничего не поняли.
— Давай сюда свой лонжин.
Папа положил часы ему на ладонь.
— Ничего, — сказал он, прислушиваясь к тиканью часов, — будем иметь надежду, что пару лет они еще протянут. Четыре.
— Что четыре? — спросил папа, но это он просто так спросил, потому что после этих слов вдруг схва-тил того за воротник и притянул к себе. — Что четыре, спекулянт!
— Четыре? — рассмеялся тот. — Кто сказал четыре? Мальчик, я сказал четыре? Но я точно помню, что сказал пять. Пять вашингтонов.
— Сволочь! — папа крепко, так что осталась синяя полоса, прикусил нижнюю губу. — Сволочь недобитая!
Он посмотрел на папу нехорошими глазами, опустил, очень осторожно, в карман его пальто часы и сказал:
— Я думал, что имею дело с человеком. Я ошибся, будь здоров. Адье!
Папа забыл ключи дома, и пришлось стучать, чтобы мама открыла нам. В коридоре было темно, но свет в коридоре нам не нужен: мы проходим до самых наших дверей и ничего, даже шкафа мадам Чеперухи, который она специально нам назло выставила, не задеваем.
Пока мы шли по коридору, мама рассказывала, какой чудесный суп она сварила, такого мы давно уже не ели, а в комнате, когда папа снял свое пальто и стал вешать его на гвоздик между дверьми, она сразу, как радио, которое выключили, замолчала.
Мы с папой сели за стол, мама чуть-чуть повозилась у подоконника, на котором стоит примус с кастрюлей, принесла три тарелки и в каждую налила по десять ложек. Потом она добавила в мою тарелку еще две ложки, отнесла кастрюлю на подоконник и сказала:
— Остальное на завтра.
Хлеба осталось четверть кирпичика, папа медленно разрезал его на три части, а мама говорила, что хлеб тоже надо сохранить на завтра, потому что сегодня мы уже съели почти полкирпичика.
— Возьми, — сказал папа, передавая мне горбушку. — Только не гони, как на пожар.
Суп был очень вкусный, и хлеб был вкусный: когда кушаешь его так, без супа, он прилипает к зубам и небу, а когда с супом, не прилипает. Но когда так, тоже вкусно; вроде все уже съел, а во рту еще хлеб есть. Раньше я доставал его пальцами, но мама не разрешает лезть пальцами в рот — она говорит, что от этого у детей глисты заводятся, — а теперь только языком.
— Я голодный.
Склонившись над своими тарелками, папа и мама продолжали есть и даже не посмотрели в мою сторону.
— Мама, я голодный, я хочу кушать.
Мама отрезала половину своего хлеба, положила его на середину стола, чтобы я мог достать, и сказала:
— Ты свое уже съел.
Хлеб прилипал к зубам и небу, я отрывал его языком и долго жевал. Мама не доела своего супа — она сказала, что больше не хочет, и подвинула тарелку ко мне, а папа, когда я взял тарелку, вдруг ударил кулаком по столу, забрал у меня тарелку и велел надеть пальто, только не разводить цуцели-муцели, а раз-два и готово.
Того, с черной биржи, мы нашли на проспекте Шмидта: он стоял возле садика и разговаривал с другим, тоже с биржи. Папа подошел к ним, немного покрутился молча, чтобы не мешать, а потом ему надоело даром крутиться.
— Эй! — сказал папа.
Тот продолжал себе разговаривать, как будто папа и не звал его.
— Эй, ты! — повторил папа и дернул его за рукав.
— В чем дело? — удивился тот. — Что за манера дергать незнакомых людей?
— Пардон, — сказал папа, — я не учился в пансионе благородных девиц.
— Понятно, — заулыбался другой, — а в хедере ему, конечно, не объясняли, как ведут себя порядочные люди. За версту пахнет аристократом с Красной Слободки.
Когда папа схватил его за горло, тот захрипел, и я думал, он сейчас умрет.
— Папа, — закричал я, — не надо: он умрет.
А папа, задыхаясь, повторял:
— Надо! Надо! Надо!
Другой, который был рядом, схватил папу за руки и уговаривал:
Читать дальше