Очевидно, имелось в виду, что если дойдет до рукопашной, это будет его оружие.
“Да ладно вам! – не слишком натурально изобразил я спасительное в таких обстоятельствах легкомыслие. – Погрузимся на корабли, завтра к вечеру будем дома”.
“Дом за горами, а смерть за плечами”, – ответил он невеселым народным присловьем, заставившим меня поежиться. В иные минуты их затупившаяся от тысячекратного употребления мудрость обретает изначальную остроту и пронзает нам сердце.
Мы поели под разговоры Мосцепанова о том, как на войне ему приходилось глодать конину с порохом вместо соли, и насколько даже греческая курятина, не говоря о русской, лучше рыбы, до которой он не большой охотник.
“На войне бывал, а ранен не был, – вспомнил он. – Пальцы лафетным колесом отдавлены, а на всём теле от железа нигде следов нет. Тело чистое. На левом веке только есть маленький шрамик, как от оспы. Мне годика четыре было, нянька в саду усадила на горшок, дала хлеба ломоть, сверху вареньем намазан, и ушла по своим делам. Я варенье слизал, сижу, хлеб жую, а там недалеко куры с петухом гуляли. Петух стал мой кусок прямо у меня из руки клевать. Я руку над собой поднял, чтобы ему не достать, кричу, зову мать, няньку, но с горшка не слезаю. Он прыгал-прыгал, до хлеба не допрыгнул – и со злости клюнул в глаз. Хорошо, в веко попал”.
То ли от курятины его мысль скакнула к этому петуху, то ли продолжала вращаться вокруг возможной встречи с турками, при которой чистоте его тела грозило кое-что пострашнее, чем петушиный клюв.
“В каком у меня ухе звенит?” – спросил Мосцепанов.
“В левом”, – сказал я.
“Не угадали, – решил он, подумав. – Значит, убирать – вам”.
Я сложил в торбу остатки снеди, встал и вернулся к тому месту, где лежали мешки с порохом. Их стало меньше, но убывали они медленнее, чем выходило по моим расчетам.
Покойный государь тоже питал слабость к такого рода арифметике. Во всех путешествиях, особенно в последнем, крымском, он, желая точно знать, где мы окажемся завтра или через неделю, вечерами с карандашом в руке плюсовал и перемножал вёрсты, часы, дни, очень огорчался, когда жизнь опровергала его расчеты, но верил, что просто допустил ошибку и в следующий раз всё посчитает верно. Тогда я не понимал, что это была попытка приручить будущее, которое его страшило.
Небо почти очистилось, звездный свет туманной моросью стоял в воздухе. Несколько солдат, лавируя среди камней на склоне, сносили к подземному ходу те мешки, что лежали отдельно от основной партии. Я видел только их силуэты, и при всей фантастичности этого танца теней – у подножия горы с венчающей ее величайшей из святынь Европы, рядом с десятитысячной турецкой армией, в любой момент готовой выйти из тьмы, – меня охватило странное в такой обстановке чувство обыденности происходящего. Секундой позже я понял его причину. Мой мозг инстинктивно защищался от страха смерти и внушал сам себе, что смерть маловероятна, так как ничего особенного не происходит.
Я не знал, когда именно Фабье сочтет дело сделанным и решит уходить, а спрашивать не хотел. У него свои игры с судьбой. Как многие атеисты, он верит в судьбу и втайне рассчитывает, что она будет к нему благосклонна, пока он ни в грош не ставит собственную жизнь.
Я попробовал сориентироваться и понять, в какой стороне Фалерон и море, где – Одеон, Ареопаг, центральные кварталы Афин. Я знал об этом городе всё, что можно прочесть у древних авторов, но с детства видел его глазами матери, как Александрию – глазами отца. Под слоем александрийских базаров, мечетей, меняльных контор он прозревал столицу Птолемеев, а для нее родной город был соткан из песен и слёз Михаила Акомината, пролитых над его угасшим величием: “Твоя слава двигала горы, а ныне играет лишь облаками. О, матерь премудрости, где твои сокровища? Куда исчезла твоя красота? Почему всё здесь погибло и обратилось в предание?..”
Я начал мерзнуть. Чтобы согреться, ходил взад-вперед, и в ритме шагов повторял жалобу человека, страдающего в разлуке с тем, чего он никогда в жизни не видел: “Пчёлы покинули Гиметту… Каллироэ больше не журчит…”
Дойдя до конца, начинал с начала. От раза к разу красота самих слов делалась важнее излитого ими горя, я отдался их течению и был унесен в те счастливые времена, когда слёзы, которые они из меня, десятилетнего мальчика, исторгали, воспитали мое сердце.
Из этого блаженного состояния меня вывел громыхнувший неподалеку ружейный выстрел.
Читать дальше