— На заводе таких кабинетов много, — согласился Пшеничников, а сейчас мы устроим его на вахте…
Неожиданно с территории послышался нарастающий, тяжелый моторный гул — Пшеничников приоткрыл дверь: по заводской дороге в сторону поста двигался какой-то транспорт — с низкой посадкой, судя по фарам. Метрах в пятидесяти он развернулся, показал боевой бронированный профиль и ушел в сторону освещенной площадки у железной дороги. «Командирская машина!» — догадался Игорь, никогда не видевший ее в дневном свете, не говоря о ночном.
Едва он прикрыл дверь, как сразу понял — пора… Марина уже сама обнимала его, целуя в губы. Игорь выронил сигарету — от восторга, конечно, а не потому, что ожегся.
— Совсем забыла тебе сказать, — прошептала она, отрываясь от этого затяжного полета в пропасть, — подруга, которая сейчас звонила, предупредила, что через полчаса ко мне придет начальник караула, со сменой…
— Черт возьми! — застонал Пшеничников. — Что же ты раньше не сказала? А мы не успеем?
— Ты знаешь, на посту разрешается только стоять… А я не люблю стоя. Давай завтра встретимся!
— М-м-м… У тебя есть телефон?
— Да, 48-14-02. На мужской голос не отзывайся…
— Понял… Сейчас я тебе объясню, как ты доберешься ко мне в общежитие, через пожарный выход.
«Господи, зачем я тащился сюда, ты знаешь? — простонал Пшеничников, выходя из караульной будки. — Я не знаю, я ничего не знаю… Начальник караула? А может быть, эта девочка меня динамит? Почему меня Зинка не пристрелила? Почему меня в люльке не придушили!»
Потолок был незнакомым… Алексей проснулся — он это понял потому, что увидел гардину с кольцами, на которых висели шелковые шафрановые шторы. Еще задернутые, но уже пропускавшие, похоже, дневной свет. Уже дневной? О бог мой… Как правило, во сне он ничего разглядеть не мог, хоть и пытался.
Перекладина гардины была круглой, деревянной, гладкой, коричневого цвета, она находилась метрах в пяти от глаз, под углом сорок пять градусов — к сознанию, опрокинутому в горизонтальную плоскость. Тому самому сознанию, которое с ужасом пыталось взломать черную прямоугольную рамку яркой, скрупулезно выписанной картины: гардина, металлические кольца и верхняя часть штор. Все остальное было черным, будто вне кинозального экрана во время цветного сеанса…
Потом Стац услышал чье-то дыхание и сразу понял, что за спинкой кровати стоит человек — со стальным сверкающим топором в руке. Он дернулся, пытаясь задрать голову вверх, мостиком, как самому показалось, выгибая спину, — но на самом деле не смог пошевелить и волосом — правда, понял он это позднее. Траурная рамка, из которой он глядел на белый свет, была жестко прихвачена в темноте винтами к стене. Его последний, животный крик прозвучал пронзительно, как острие, рассекающее горячий мозг.
— Что с тобой? — раздался голос над головой.
Стац почувствовал, как пошла по венам кипящая кровь. Как заскользила спина по простыне, мокрой от пота. Как будто в зале включили электрический свет и зрители начали вставать со своих мест, громко хлопая откидными сиденьями.
— Что, я кричал? — ответил он, опираясь еще дрожащим локтем о постель и медленно поворачивая голову.
— Ты так стонал, как будто с похмелья, — сказал вахтер, стоя в приоткрытой двери.
Алексей опрокинулся на подушку и закрыл глаза. «Наверное, так сходят сума, — подумал он и вспомнил про своего десятиклассника, — кто раньше, кто позже…»
Когда на лекциях недоношенные Вышинские доносили студентам о коррупции в американской столице, Алексей Стац в перерывах выпускал сигаретный дым через ноздри и небрежно замечал, что он бы тоже продался, да некому, если бы предложили — хоть что-нибудь. «Станешь так неподкупным!» — кивал он на проходившего в туалет профессора. Он никогда и никому не стремился доказать свою непричастность к публичному дому, который принято называть родным только потому, что другого нет. Впрочем, и не особенно предлагал себя. И природный ум подводил его, распуская язык до плеча, как у собаки на дистанции. Подводил-подводил, прямо ко входу в У КГБ.
Кстати, и глаза у Стаца были всегда пьянее небрежной, уверенной походки — будто впереди бежали, с залитыми до краев объемами, красноватые от бессмысленного, казалось бы, напряжения. В таких случаях он умудрялся проскакивать между настырными взглядами так, будто они были не людскими, а ментовскими — он, конечно, преувеличивал опасность. Торопясь, он казался себе хитрым и ловким настолько, что этого нельзя было не заметить. Он гипнотизировал публику скороговоркой и никому не давал форы, а сам втыкал в просветах ненормированные дозы забвения — белой анестезии рассудка. Он, конечно, не был каким-нибудь гадом — он это сам знал. Вероятно, просто напиться хотел быстрее, и быстрее всех — и перестать соображать (безостановочно, как политический обозреватель на экране, как его любимец — Александр Каверзнев). Как будто другим не хотелось… Но кто мог комментировать лучше, а главное — напряженней? Вот и докомментировался — сегодня они тебе устроят белую простыню. Оборзел обозреватель — скажут. Ой как скажут… И еще чего-нибудь добавят. Или куда-нибудь.
Читать дальше