Вышка четвертого поста была самой холодной, самой просторной — тут не было даже рам. И снежинки залетали на нее, медленно кружась в холодном воздухе между колодезных стен из черного бруса. Гараев стоял в самом дальнем углу — широкий обзор окна позволял это. Гараев стоял так, заложив руки в худые шубные рукава, прижавшись спиной к сухому дереву, уже больше двух часов и глядел в сторону первого поста, откуда он должен был появиться.
С четвертым постом у Григория были связаны самые горькие, если говорить о прямом смысле этого слова, воспоминания. Учитель, бывший как-то летом подменным, принес сюда сухой зеленый табак, который он называл на-сваем, и заталкивал пальцами под язык, сосал и закатывал глаза. «Учитель, скажи мне, что такое жизнь? — спросил юноша у святого мудреца…» Учитель закатывал глаза и, как корова, шевелил широкой челюстью. А Гараев погибал от кашля, тошноты и головной боли. Он плакал и материл Учителя, гомосексуалиста несчастного… И даже этого тогда не знал Гараев.
Сегодня шел снег. Он шел наискосок сквозь электрический свет забора. Шел сквозь колючую проволоку. И залетал на вышку, кружась, будто выбирая место для посадки. Сегодня было тепло, то есть не так холодно, чтобы очень хотелось ныть и стучать зубами от страха перед неизбежным, бесконечным временем.
Прошло больше двух недель после короткого публичного избиения четырех солдат. И все было тихо. И взвод снова пошел в ночные караулы. И сегодня Уланов записал Гараева на самый холодный пост Гаража, «чтобы скрыть приязнь» — так понял Григорий.
Он шел медленно. Его ушитая в талии шуба была расстегнута, а строгая шапочка торчала на затылке. Григорий не стал делать окрика — и так все было ясно. Так и есть: когда сержант шагнул в уже распахнутые двери вышки, она наполнилась глубоким и белым пламенем его дыхания. Он вдыхал воздух, а выдыхал пар.
На всех постах Гаража стояли высокие чурки — для того, чтобы на них сидеть и курить. Уланов достал из кармана папиросы, без которых, видимо, мог продержаться не дольше, чем рыба на воздухе. Его узкое, красивое, будто из кости вырезанное лицо, было мрачным. Докладывать о том, что произошло на посту за время боевого дежурства, Гараев тоже не стал. Ничего не произошло… Уланов молчал, смотрел в зону и курил.
— Что скажешь? — произнес он, наконец, глуховатым голосом, не поворачивая головы.
— О чем говорить, когда все ясно, — ответил Григорий с вызовом — из темного угла, где продолжал стоять так неподвижно, что на воротнике шубы уже посверкивал снег.
— Что тебе ясно, солдат? — развернулся к нему Уланов, раздувая тонкие ноздри. — Смелым стал? Забыл, как в сортир воду ведрами таскал? Разговорился…
«О! Не может забыть свою должность», — зло подумал Гараев.
— Сортир мыл, а сапоги вам не чистил, и вашим шакалам тоже, — ответил он громко, уже ни на что не надеясь.
Уланов резко отвернулся и замолчал. Гараев не видел его лица, да и не хотел видеть. «Зачем он пришел? Мне никто не нужен… надо кончать с этим. У него есть все, чего нет у меня, но ему надо и то, что у меня есть… Поплакаться ему надо, суке сержантской! Нажрался водки в тепле…»
А это что такое? Он увидел, как вздрогнули, дернулись плечи Уланова — раз, второй, третий… Никогда он не мерзнет. Не может быть — вокруг стояла такая тишина, что даже самый глубокий, самый неожиданный, который зажимают зубами, всхлип нельзя было не услышать. Уланов плакал. Его плечи вздрагивали все сильнее, а всхлипы перешли в открытый, прерывистый, с глубокими перепадами плач. Он плакал, уткнувшись лицом в рукава шубы, навалившись грудью на подоконник. Хорошо были видны его белые тонкие руки со сцепленными, переплетенными пальцами, руки, освещенные светом и снегом.
— Не могу, больше не могу, — торопливо говорил он сквозь слезы, — сволочи, мразь эта… гниль поганая… Домой хочу, не могу больше смотреть на них, домой хочу.
Удивление, даже изумление Гараева, похожее немного на испуг, прошло — и он только потом вспомнил, что в этот момент у него появилось радостное, сентиментальное чувство признательности к сержанту… Все-таки мы еще люди.
— Товарищ сержант, не надо, товарищ сержант, не стоит… Вам три месяца осталось, харкните вы на них, да если бы мне столько, да я бы положил… перестаньте, товарищ сержант, — приговаривал Григорий, стоя рядом с ним.
— Ненавижу, ненавижу их всех — собачников, офицерье, всех…
Сержант приподнял голову и начал утирать слезы рукавом, отчего лицо его стало почти черным. Гараев видел это — он стоял уже слева от Уланова, слегка наклонившись и положив ему руку на правое плечо, будто обнимая.
Читать дальше