«Мама тебя слушается?» — тут требуется кривая усмешка.
«Кого ты больше любишь, маму или папу?» — следует ответить: «Обоих одинаково».
«Папа злой?» — на этот вопрос полагается отвечать решительно: «Нет, не злой, а просто строгий!»
Но в головенке этой, вроде бы податливой, хорошо выдрессированной обезьянки уже проклевываются ростки человеколюбия, уже копятся свои тайные наблюдения, зарождаются симпатии и антипатии, есть и своя собственная мера ценностей и весьма четкая граница бунта: приказы, запреты и замечания взрослых доходят лишь до определенной точки. До поры до времени ребенок терпеливо подчиняется, но вдруг и без того бледное личико бледнеет, серые глаза становятся зелеными и в упор глядят на большого дурачка, а тот все угрожает, орет, отвешивает оплеухи, но в конце концов отступает перед сострадательно-презрительным взглядом ребенка. Однако взрослые капитулируют, лишь поставив свои условия, отступают они почему-то всегда со смешными обещаниями: «Больше я с тобой не разговариваю» или «Только попробуй теперь подойди ко мне!», а то и «Никогда больше ничего тебе не куплю!»
Девочка улыбается про себя, радуясь, что наконец-то ее оставят в покое и можно будет залезть на горбатую крышку сундука и, прижавшись носом к стеклу, смотреть и смотреть на мглистую улицу.
Сквозь годы, сквозь пласты времени я вижу эту девочку, образ ее ускользает, но я чувствую к ней и любовь и неприязнь, я стыжусь ее сумасбродств, и даже сегодня мне больно от тех кривд, через которые провела, проволокла, протащила эту девочку жизнь, но сейчас я уже легко улыбаюсь ее горестям, а ее смех отзывается во мне счастливой печалью.
Образ девочки растаял во мне, у нас с ней нет ничего общего, кроме разве что удивительно острого восприятия окружающего, в чем, видимо, и таится причина столь резкой и неожиданной смены радости и горя. По моему мнению, человек вроде деревянной куклы-матрешки, и его подобия вложены одно в другое, но в отличие от деревянной игрушки они так глубоко взаимосвязаны, что, разнимая их, мы причиняем себе боль. И вот я достаю матрешек одну за другой, они становятся все меньше и меньше, я расставляю их рядком, пока не добираюсь до самой крошечной. Время обесцветило образ девочки в моих воспоминаниях. Вот она стоит на коленках на горбатой крышке сундука, в застиранной маечке и юбчонке, светлые волосы подстрижены под кружок, из-под челки выглядывают узкие глаза, нос — кнопкой. Физиономия какая-то незавершенная, будто создатель, намалевав черным брови и ресницы, израсходовал всю краску, развел остаток, истратил его на серые глаза, а когда не осталось уже и капельки краски, просто позабыл про это ничтожное существо.
Но ребенка не интересует собственная внешность, девочка, сглатывая слюну, охотно отказывается от кусочка сахара, лишь бы положить его на подоконник — она приманивает аиста; аист не устоит перед лакомством, прилетит, замашет крыльями, постучит клювом в окно и положит в наши объятия мальчика, завернутого в одеяльце, перевязанное голубой лентой. Моя мама уже однажды ожидала аиста, но, наверное, скудно сыпала корм, и вместо аиста явилась ворона и опустила прямо в печную трубу меня, потому-то я такая грязнуля. Теперь я поджидаю аиста, чтобы опять не вышло ошибки.
Коленки у меня совсем онемели, я плотнее прижимаю нос к стеклу и напряженно всматриваюсь в серый день, я жду, когда же наконец тоскливое небо прорежет вспышка ослепительно белых крыльев.
Вот наконец, колыхаясь, проплывает шелковистая, легкая пушинка, затем вторая, затем еще одна, прилипают к стеклу, они, конечно же, выпали из крыльев птицы, и я оглядываюсь на маму.
Мама меня не замечает, сидит, обессиленно уронив руки, и вслушивается в то, что в ней происходит. Глаза у нее широко открыты, но я знаю: меня она не видит.
Зимой у нас тоже постоянно проветривают, я легко приотворяю окно и вылезаю на улицу. Ловлю белую пушистую звездочку, она оставляет на ладони холодный влажный след, и кажется, будто меня лизнула крохотная собачонка. Я раскрываю рот, высовываю язык, ожидая сладости, но у снежинок, увы, вкус воды! Они садятся мне на нос, на губы, на волосы, их все больше, они кружатся и кружатся и наконец завлекают меня в свой хоровод.
Я кружусь вместе с ними, руки мои превращаются в крылья, в белые-пребелые крылья, я сама — аист, я держу в клюве мальчика, младенца в одеяльце с голубой лентой.
Из снегового вихря выныривает Франтишек, мой неразлучный друг. Я не спрашиваю, как он тут оказался, мне кажется, что он был всегда и что мы с незапамятных времен танцуем вместе среди снежного пуха.
Читать дальше