Красивый и сильный — он совсем ничего не боялся, ни драк, ни родителей, ни игр, ни тёмных каких-то дел. Я его с детства помню и была влюблена, как кошка, он оставался для меня много лет великим и недосягаемым. И вот мне сделалось шестнадцать. И всё свершилось внезапно. Я вернулась из лагеря, а мать была в отпуску, отец в больнице, а Ирка тогда только что вышла замуж и от нас уехала. Теперь они у нас живут, потому что дом наш скоро сломают, и на такую семью, вернее, на две, дадут, наверное, большую квартиру, а то и две.
И я оставалась одна две недели. И две недели мы не расставались. Он увидел меня, подошёл так просто и сказал:
— Какие мы, Томочка! Стали взрослые да красивые. Нам, Томочка, скоро замуж. Но до замужества не мешало бы нам, Тамара, поближе познакомиться!
Сейчас мне это смешно, после студенчества, светской моей жизни да романов бурных, а тогда казалось верхом красноречия. Он сочинял стихи, Николай, и пел печальные песни. И в них была блатная жалостливость, которая казалась глубокой печалью, и в них были героями какие-то Серёжи — честные, несправедливо наказанные, влюбчивые и тоскующие по своим любимым, а мне казалось тогда, что он поёт про себя: «Течёт речечка по песочечку, бережочек точит, а молода девчоночка в речке ножки мочит». Про себя и про меня. Наверное, так оно и было. Он никогда не был груб со мной, нет, он был терпелив и покорен, но иногда давал понять друзьям своим и мне, что лапу он положил серьёзно и крепко. И я это поняла сразу.
И мне было хорошо оттого, что у меня есть хозяин и слуга одновременно, и думала я, что буду с ним жить, сколько он захочет, и пойду за ним на край света — и стала его женщиной сразу, как только он этого захотел, и не жалею, потому что — не он, был бы другой, хуже, должно быть.
Целый год мы ходили, как чумные, не стесняясь ни родителей, ни соседей, никого. Девчонки в классе расспрашивали — ну как? — им хотелось знать подробности, больше всего в части физиологии. Я никогда им ничего не рассказывала, и они отстали. Пристали педсовет и дирекция. И снова пугали маму моим невероятно развратным будущим и печальным концом где-нибудь в больнице в инфекционном отделении или в травматологии, где я буду лежать с проломленным Николаем Святенко черепом, потому что они знали про Николая, все про него всё знали, кроме меня. И никто ничего не знал, кроме меня. То что знали они, — я не хотела видеть, а то, что знала я, они видеть не могли.
А потом его арестовали за какую-то драку, судили и дали 4 года, а я уже умела курить и пить. Он меня научил. Но я не жалею. Не он, так другой бы научил — только хуже. А Николай никогда меня в тёмные дела свои не посвящал. А явные я знала. Он любил меня, жил недалеко и даже работал где-то в кинотеатре, рисовал рекламу, по клеточкам. Фотографию расчертят на клеточки, а потом каждый квадрат перерисовывают в увеличенном варианте, чтобы похоже было. Теперь это смешно, а тогда думала — художник!
А его взяли да арестовали, Николая Святенко, моего первого мужчину, а может, и первую любовь. Потому что все остальные — были уже остальные, даже сильнее, но не первые.
Я готовилась к экзаменам, а тут этрт арест, и все шушукаются за спиной, а Тамара Петровна — так в лицо: Что, дескать, доигралась со своим уголовником? Может, ты за ним поедешь, как жёны декабристов? Наверное, надо было поехать, тогда бы не было всей последующей мерзости, но я готовилась к экзаменам и возненавидела его за то, что терплю издевательства и позор и в школе, и дома, и везде. И я не поехала.
* * *
Максим Григорьевич Полуэктов проснулся там, где лёг. Ещё спящего, нещадно донимало его похмелье, да так сильно, что и просыпаться он не хотел. И не только с похмелья, а так — зачем ему было просыпаться и что делать ему было, Максиму, свет Григорьевичу, в миру, который он уже давно собирается покинуть, в реальности этой гнусной, где много лет у него уже сосало и болело в искрошенной хирургами трети желудка его. В этой сохранившейся зачем-то трети, которая и позволяла ему ещё жить, но и мешала тоже, и давала о себе знать эта проклятая треть приступами и рвотами. Ничего особенного не должен был делать он в этом мире, ничего такого интересного и замечательного, никакие свершения не ждали уже его теперь, да и никогда не ждали его великие свершения. Однако всё же встал Максим Григорьевич, где лёг, выгнало его сон похмелье. Да и разве сон это был? Кошмары, да и только. Какие-то рожи с хоботами и крысиными глазами звали его из-за окна громко и внятно, сначала медленно расставляя слова, потом, по мере погружения воспалённого его мозга в слабый сон, всё быстрее и громче. Звали рожи зачем-то распахнуть окно и шагнуть в никуда, где легко и заманчиво, предлагали рожи какие-то мерзости — считая, должно быть, что они Максиму Григорьевичу должны понравиться. И всё громче, быстрее, доходили почти до визга, звучали наперебой зовущие голоса: «Иди сюда, Максим, иди, милый, что ты там не видел на диване своём клопином? Гляди-ка, какая красавица ждёт тебя! (И предъявляли сейчас же красавицу: то в виде русалки — зелёную, и с гнусной улыбкой, то убиенную какую-то, кода-то даже вдруг виденную им женщину — голую и в крови). Встань, не лежи! Выйди-ка, Максим, на балкон, мы — вот они, здесь, за стеклом, перекинь ноги через перила да прыгай, прыгай, прыгай, прыгай!!!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу