– Правильно путаешь. Одинаковая мерзость и брехня.
– Что с тобой? Ты опять побелел, как бумага. Успокойся, да мало ли мы этой хрени поспихивали – ну, отбормочешь еще раз напоследок.
– Раньше я был пацаном, для меня это был спорт – одурачить сторожиху. Залезть через забор, удрать через дырку… А сейчас я наконец почувствовал себя взрослым, и опять юлить, прятать глаза, молоть бессмыслицу… Нет, на этот раз я им этого не спущу.
– Постой, что ты собираешься делать? Кому не спустишь?
Потрясающе, опять что делать и кто виноват? Что делать-то было ясно – на унижение ответить пощечиной. Но кому? Кто виноват, что в вокзальном сортире воняет мочой и хлоркой? Дать пощечину марксистскому доценту? Который сам шестерка? Никто про это даже не узнает, а с наукой, с Историей будет покончено. Если уж рваться в Историю, то надо не меньше как убить Брежнева. Который и сам шестерка, только неизвестно чья. Духа времени, гравитационного поля, из которого не выбраться поодиночке.
А уж если вспомнить про папу-маму, Светку-Костика…
Ничего сделать было невозможно. Но и не сделать тоже.
Он брел по заснеженным тротуарам, не разбирая дороги, стараясь лишь держаться против ветра, чтобы хоть что-то преодолевать. Когда он пробивался сквозь буран по тундре, было в миллион раз страшнее, и все-таки тогда он был большим, а сейчас он маленький и жалкий.
Наконец он уперся в мучительно знакомую чугунную ограду. А, Добужинский, Екатерининский канал…
Черный лед был расписан острыми снежными мазками – как будто какие-то диковинные птицы летели по ночному небу. Впервые за несколько лет он зачерпнул снежного пуха с гранитной тумбы – вкус у снега был прежний, вкус байкальской воды.
Рядом горбился каменный мост – ба, тот самый, под которым народовольцы топили гуттаперчевые подушки с динамитом, а императорская карета пролетела в Петергоф нетронутой, – что-то они замкнули не так.
Бывают же странные сближения – тот парень, который тогда явился ему в ночной электричке, сто лет назад тщетно пытался снова извлечь динамит из-под этого самого моста, а потом шел на цареубийство, уже понимая, что этого делать не нужно. Но и ничего не сделать тоже было невозможно.
Ничем не могли помочь и друзья, во взрослой жизни каждый выживает и умирает в одиночку. Олег до умопомрачения вглядывался в черный лакированный лед, пока в его ушах снова не зазвучал голос из Леты.
…Но оказалось-то, что смертельный риск и верная смерть – дьявольская разница. Дьявольская разница – пир во время чумы, близостью гибели тысячекратно обостряющей наслаждение каждым, быть может, последним мигом, и лоснящееся яйцо пурпурного, как ненастная заря, истекающего сукровицей и гноем чумного бубона. Дьявольская разница – шипенье пенистых бокалов и кровавая пена из отравленных чумою легких. Есть упоение в бою, но его нет под надвинутым на лицо безглазым капюшоном прокаженного в лапищах хама в красной рубахе, жилетке с длинной золотой цепочкой и смазных сапогах бутылками. Во время одной из показательных казней, когда двое солдат из оцепления упали в обморок, этот скот достал из штанов яблоко, обтер его о саван повешенного и с аппетитом захрупал…
Я с детства мечтал быть то последним из могикан, восставшим против бледнолицых завоевателей, то карбонарием, сражающимся с угнетателями моего народа, то путешественником, покоряющим африканские дебри, то естествоиспытателем, побеждающим чуму, и всегда меня провожала на подвиг какая-то неясная, но неизменно прекрасная женщина – все мои трофеи я рано или поздно складывал к ее ногам. И какая же это была радость – узнать, что угнетенные живут рядом с нами, что это те самые мужики, которые робко ломали шапку при входе в наш господский дом и почтительно благодарили отца за какое-то очередное его благодеяние. И как же отец оскорбился, когда я ему сказал, что он всего лишь возвращает народу малую часть награбленного, он отчеканил, что главное наше родовое достояние – это двести тридцать шесть погибших на полях сражений, а лично его главный дар народу – это образцовое на немецкий лад хозяйствование, которое он завел в наших имениях. Он намекнул еще, что и наши дворцы и собрания картин тоже когда-нибудь сделаются общедоступными музеями, но – если хочешь служить Справедливости, оставь отца и мать и иди за нею. Я не приехал даже на его похороны: предоставь мертвым хоронить своих мертвецов, сказала мне Справедливость. Я находился в розыске, и наше дело не оставляло мне права рисковать. И чем мучительнее мне было думать о горе моей матери, вслед за любимым сыном потерявшей и любимого супруга, тем большей гордостью наполняло меня исполнение другого завета нашего божества – Справедливости: оставь отца и мать и иди за мной. Жертвовать сытостью и удобствами жизни был готов каждый из нас, но превыше всего ценилась жертва любимыми людьми.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу