Карбальо немедленно проникался к ним симпатией, хоть они и олицетворяли все, что было для него недоступно. Из-за своего столика в кафе (в такие минуты увеличившегося до размеров познанной вселенной) он смотрел, как они входят – горластые, веселые, преисполненные политического воодушевления и снедаемые неистовым желанием изменить мир – как бурно жестикулируют, как над пустыми бутылками передают друг другу книги. В большинстве своем это были либералы, которые остерегались заходить в другие заведения, где преобладала консервативная публика, однако попадались и пламенные коммунисты с марксистскими брошюрками, купленными на распродажах в книжных магазинах, и небольшие, по три-четыре человека, группы меланхоличных анархистов, обликом удивительно напоминавших уличных котов и неизменно одетых в черное: они всегда занимали один и тот же столик с видом на угол Гран-Виа и просиживали там часами, ни с кем не разговаривая. Карбальо уходил с этих вечеринок, чувствуя, как пухнет голова от новых идей и как жгут ему руки новые документы, а потом записывал в конторские книги, в которых вел бухгалтерию своей мастерской, названия полученных книг. В ту пору он с каким-то исступлением читал книги, взятые взаймы, книги украденные, книги, купленные на развалах, и испытывал к ним почти суеверное почтение: книги когда-то спасли Гайтана и, может быть, спасут его. Ему, как и Гайтану, выпала на долю жизнь скудная и трудная, жизнь, небогатая возможностями и не сулящая особенных удач. А книги – и те, что он знал раньше, и те, что получал в кафе от более везучих студентов – становились спасительным подземным ходом, выводящим на волю.
В последующие годы гайтанисты организовались наподобие тайного общества. Персеверансия немало способствовала энтузиазму сына сапожника: в этом комитете он сделался одним из самых активных членов. По ночам, дождавшись, когда мать уснет, и доделав кое-какие отложенные заказы, он выходил расклеивать предвыборные плакаты на улицах своего и соседних кварталов. Иногда происходили более или менее ожесточенные стычки с домовладельцами, не желавшими, чтобы лицо Гайтана красовалось на фасадах их домов или на фонарных столбах их улиц. Сесар окружил себя свитой, состоявшей из отпетых уголовников, всем хорошо известных, убийц или бандитов, отсидевших свое, после чего всякие распри прекратились, как по волшебству. И улицы Персеверансии запестрели плакатами, напечатанными на желтоватой бумаге и созданными чаще всего самим Карбальо – они сообщали об очередном выступлении Гайтана в Муниципальном театре («Приходи сам и приводи семью!») или о визите Вождя в кварталы консерваторов («…И мы пойдем с ним, чтобы там знали – Гайтана не запугать!»). Комитет получил или взял себе звучное название «Пропыленные», которое происходило от манеры его участников натаскивать с гор в город много грязи, однако вскоре стало известно, что за пределами квартала их называют просто «Красные». Собрания каждый раз устраивали в новом месте: члены комитета оспаривали друг у друга честь принять гайтанистов; на убогих и холодных кухнях, пропахших бутаном, ходила по кругу пропотелая шляпа, куда сочувствующие могли внести свою скудную лепту. В ту эпоху либерализм разделился надвое: одно крыло возглавлял Габриэль Турбай, представитель традиционной политической элиты, другое – Гайтан. На одном из заседаний комитета Сесара Карбальо осенила идея ночью пройти по Седьмой каррере с лестницами-стремянками и обработать кислотой каждый фонарный столб, на котором висели роскошные полотнища кандидата Турбая. Наутро вся Богота увидела, как они превратились в рваное тряпье. Затея удалась на славу. Сесар Карбальо, которому не исполнилось еще двадцати двух лет, стал одним из самых уважаемых членов комитета. Он укреплял свои позиции в районе, а гайтанизм – в Колумбии. Одновременно с этим под властью президента Оспины, пошедшего на второй срок, в стране стало больше насилия, особенно – в провинции.
И это были уже не просто слухи. В Боготу стали поступать известия о бесчинствах полиции, состоявшей в основном из консерваторов и начавшей невиданную с войны 1899 года травлю либералов и членов их семей. Однажды стало известно, что на городской площади Тунхи изрубили мачете юного либерала, отказавшегося кричать «Да здравствует президент!», а на следующий день – как в Гуатавите несколько полицейских среди ночи ворвались в дом к одному либералу, застрелили семерых членов семьи и подожгли мебель. Восьмилетнему мальчику почти удалось ускользнуть через кухонную дверь, но он не добежал до заросшего травой оврага – его поймали, одним ударом мачете отсекли ему правую руку и бросили истекать кровью, однако мальчик выжил и поведал о случившемся. Подобные жертвы подобных зверств рассказывали подобные истории на всех углах Колумбии. Но правительство это не слишком заботило: речь идет об отдельных случаях – уверяли официальные представители, – полиция всего лишь отвечала на провокации. Однако столичные либералы – и прежде всего сторонники Гайтана, – забеспокоились всерьез. Что до Карбальо, он беспокоился бы куда сильней, если бы в эту пору его не мучили сомнения совсем другого рода. Как-то в декабре, в пятницу, часов около трех, когда он запирал мастерскую, собираясь в Муниципальный театр, его окликнули. Это оказалась Амалита Рикаурте, дочь механика дона Эрнана – человека всеми любимого и уважаемого, на левой руке которого осталась почетная отметина, нанесенная мачете какого-то консерватора, а в гараже, расположенном на задах «Паноптико», прошло уже четыре заседания комитета. Амалита поздоровалась с Сесаром, не подходя близко, как пугливый зверек, но потом, даже не спросив, куда он направляется, пошла рядом с ним. Они молча миновали три квартала, и только выйдя на Седьмую, она потупилась и еле слышным голосом сказала, что беременна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу