Внушил.
Сечкин, рубаха-парень и душа общества, слегка покаявшись в своей неискушенности и доверчивости, но не забыв и воинских заслуг, взвизгнув риторическим вопросом – «За это ли мы кровь проливали?!» – превзошел даже Кормилицыну. Не зря Фелицианов сторонился этого веселого, разбитного человека. Помянуты были и книжки на иностранных языках, и стихи, которые читались тапером в свободные минуты – ну и что ж, что про себя, дети видят, они тоже захотят по-иностранному романы читать, а уж какие стихи – надо разобраться, книжки все старые, как раз в годы разгула реакции вышедшие.
На следующий день Фелицианов подал заявление об уходе. Уже не Баронцеву – Кормилицыной. Ни с кем встречаться не хотелось, но ведь – обходной лист! Не похитил ли какой материальной ценности.
Ему же еще пришлось и утешать своих предателей. Ида была вся в слезах, «я не хотела, – бормотала она, – меня эта змея Кормилицына заставила, говорила, что вышвырнет на улицу и органам сообщит…» – «Что вы, что вы, Идочка, я все понимаю, у вас не было выхода, двое детей, деваться некуда…» А мне куда? Но это уж не для Идочки, это для себя.
Сечкин оказался неуловим, целый день он всячески скрывался от Фелицианова – то у него заседание партбюро, то его вызвали в райком, будет через два часа, а вернувшись, носился по кабинетам, кружковым комнатам и залам, умудряясь только что выйти, едва Фелицианов достигал его вероятное местонахождение. И только в самые последние минуты рабочего дня, застигнутый в своем партийном кабинете, изобразил изумление:
– Да что ж вы, Георгий Андреич, не заходите?
Бумажку, уже всеми подписанную, повертел в руках, сунул себе в карман гимнастерки, громко вздохнул, сказал:
– Это успеется. Проститься надо. По русскому, так сказать, обычаю. Пошли, тут у меня есть заведеньице.
Заведеньице – пивная на Пушкинской площади. Столик выбрали угловой, чтоб никто непрошеный не лез и чтоб видно было, не прислушивается ли кто к их разговору. Другая жизнь, другие времена, а все как тогда со Смирновым. Даже хуже: тогда боялся один Илларион, сейчас – все. Но к сути Сечкин приступил сразу и без обиняков, вроде как отважно:
– Ты на меня, Андреич, зла не держи. Ты человек интеллигентный, образованный, политический момент понимать должен. Лес рубят – щепки летят. Не ты, так другой. А мне коллектив спасать надо. Чтобы Дом пионеров как часы работал. И чтоб хоть кто-то, кто в своем деле понимает, остался. Райком крови требовал. У них разнарядка – очистить от нежелательных элементов. На мебельной фабрике вообще весь клуб ликвидировали. А почему? Парторг себя неправильно повел – я, грит, фронтовик, я, грит, не позволю. И людей без работы оставил, и сам сел. На третий день забрали. Вот такие, Андреич, дела. Ты уж меня прости, мне с тобой хорошо было работать, только иначе – не мог. Ту же Златогорову возьми. Мне эту жидовку никак не жаль, но у ей муж инвалид войны, двое детей малых на шее – куда ее? Или Мещерин, драмкружок – слава богу, даже Василиса помянуть забыла, хотя штучки с Зощенко – его работа. Мещерина дети любят, в театрах его уважают, а пришлют кого-нибудь, не приведи господь, дурака какого…
Фелицианов слушал излияния Сечкина вполуха, логика таких спасателей коллектива ему была ясна, как ясна и элементарная трусость, защищенная этой логикой. Интересно другое. Если Сечкин не врет, под Прохоровкой он в подбитом танке один стоял против десятка немецких. А в райкоме – все свои, все безоружные, иные, да тот же Синебрюхов, просто глупее нашего танкиста. Что ж он, фашистов не боялся, а тут, уже доказавший свою отвагу, дрожит перед ничтожной тварью? А ведь и не спросишь. Уже из своей трусости. Опасно.
– Слушай, Андреич, пиво как-то пресно. Может, водочки, а?
Колебания были недолги. Видно, Сечкин не выговорился, а какое-то смутное чувство бьется наружу и не находит слов. И даже ясно, что за чувство – совесть. Потому и завел сюда.
– Только вы, пока трезвый, подпишите, пожалуйста, листок, он у вас в правом кармане гимнастерки.
– Молодец, Андреич, предусмотрительный. Ладно, давай. Только, хе-хе, чернильниц с ручками в пивных не держат.
– Ничего, у меня есть, – и протянул Сечкину трофейную японскую авторучку, подарок Николая, вернувшегося с Дальнего Востока. Это была как бы компенсация за вытеснение из комнаты, где был Георгию Андреевичу приют на годы войны. Теперь он снимал угол в сыром подвале в 3-м Колобовском переулке – зато свободен и, когда сегодня вернется пьяным, некому осудить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу