Попал в кривой истоптанный переулок. Сумерки да туман и желтые окна, за которыми шевелятся люди — в своих домах, надо же. Зашел в кафе, уже узнавали там. Водки взял, со стаканом в углу за шатким столиком пристроился. Да, так люди не живут, долго не протянуть, но и делать нечего, только ждать. Момент этот страшен, когда берут, потом уж все отрублено, все одно. Проходил, помнит. Не выдержал, сам к ним явился, чтоб быстрее покончить, — так не приняли. Видно, подельников подбирают, не сдал он никого, вот и трудятся, знакомых колют. “То же деяние, совершенное группой лиц…” — у них дороже ценится. Уехать хотел, но одумался, это при отцах, при массовых арестах можно было на просторах затеряться, а теперь враз отловят. Выдернули же из лесной глуши, так и снова найдут, из могилы выроют. Вот и отпустили под расписку. А все одно — сбежит, если не сорвется.
Встряхнулся, лицо обтер — вроде жар прошибает. Смотрел, как растерзанная нищенка на стойке лежит лицом, просит. “Теперь уже не будет мне женщины, — думал. — Поторопился с чужой жить, своей не нашел”.
Подошел к стойке еще водки взял, нищенку задел ненароком.
— Чего ей? — спросил.
— Как обычно, — отвечают. — Водку в глотку, чтоб голова не качалась. Ждет, может позарится на нее кто, нальет. Привыкли к ней, не гоним.
В кармане пошарил, подумал — не велики деньги, да и зачем они теперь. Заплатил, посмотрел, как она одним духом пойло в себя закинула.
Потом, когда она в угол к нему перебралась, оттолкнул. Беззвучно исчезла, тенью. Знобило его, пригреться хотелось, заснуть. Ненавидел он сумерки и сырость, тоску свою ненавидел. Подумал, что до магазина далеко, не дойдет, и бутылку тут же, у стойки, взял. Теперь домой. Придумал тоже! Тук-тук, кто-кто в теремочке живет? Предали его в родном теремочке. Был, да сплыл.
За дверью едва на тело не наступил, но живое почувствовал. Выругался, прошел было мимо, но нищенка за пальто ухватила, держит.
— Пусти, тетка, — сказал, — болен я.
— Так я вылечу, вылечу. Полечу. Куда скажешь — с тобой.
Рванул полу, освободился, ушел. “Собаку бы взял”, — подумал. Не слышал — чувствовал ее за собой.
— Ладно, — сказал, — иди.
Рядом пошла, на полкорпуса позади, правда, как собака.
“Надо же, — подумал, — кому-то и я еще человек”.
Привел ее в комнату, снова Достоевского вспомнил, как паутина на свету заиграла. Пусть и на том свете угол с пауками поджидает, только бы здесь закончить скорее, и забыть, все забыть, всех. Взглянул — вроде не старуха она, его нищенка, да и пьяная не в дупель.
— Ты хоть знаешь, к кому пришла?
— Знаю, к тебе. А ты куда пришел?
— Домой.
— Нет, не домой ты пришел, ты другой. Да и я другая была…
— Что ж такой стала?
— Не смогла…. С людьми этими не смогла… Ты не поймешь.
— Куда мне. С этими она не смогла…. Где других сыскать, может, подскажешь? Ладно, давай по стакану — и лягу, пока эти твои люди хомутать не пришли. Вышвырнули нас, и дело с концом. Лучше в холодильнике пошарь. Заболел я.
— Так ты лежи, я тебя выхожу.
Приехав, растопил печь, раскрыл окна и двери, разгоняя тяжелый дух нежилого дома. Уже и август был на исходе, ночами зябко, к утру окна запотевали. В огромном древнем комоде, который бабка его называла “кофр”, хранившем запах слежавшихся веков, откопал невесть кому принадлежавший ватник, накрывался ночью. Пытался подсчитать, сколько лет не был здесь, но сбивался в воспоминаниях, путался.
Утром набрасывал ватник на плечи, выходил в подлесок, давно забивший участок и подступавший к дому, накачивал воду в гнутые ведра из проржавевшей трубы колодца, вспоминая, как мальчишкой крутил эти ведра, поражая воображение соседской девочки, — и уходил искать.
Давным-давно миновала их любовь, и девочка та спилась и сгинула, а он уцелел, чему сам удивлялся. Он был мастер, великий мастер, как будут писать вскоре после того, как на тело его наткнется случайный грибник. Он и был им всегда, и если не мольберт, то стопка квадратных листов всегда сопровождала его жизнь, принимая на себя ее случайные очертания. Сам он не менялся с юности, когда почувствовал силу вложенного в него дара, которому и служил, с молчаливой неуступчивостью переживая годы гонений и нищеты. Но пришли новые времена, поднятая ими волна вынесла его к вершине успеха. Мир наглой публичности принял его как забавного реликта ушедшей эпохи, позволив жить на проценты с распродажи его прошлого. Но волна шумного признания быстро схлынула, а те сокровенные люди, что надолго замирали перед его холстами, не окупали выставок. Новым хозяевам жизни, требовавшим глянцевого величия за свои награбленные деньги, он оказался столь же не нужен, как и прежним, но и свое он писать перестал. Запил, развелся, злился какой-то чужой злобой, уезжал в мастерскую, бессмысленно рассматривал холсты, отыскивая в них свои оттенки, — и не находил, расшвыривал.
Читать дальше