Дела, конечно, дела… Но главная забота его была сейчас другая, огромная забота, больше, чем любое дело, и эта забота теперь ни на минуту, ни днем ни ночью не выходила у него из головы. Никогда он не думал, никогда и в мыслях даже не мог предположить, что ему придется решать такой вопрос. Конечно, он знал, слышал, что в последние годы кое-кто именно так пытался устроить или же устроил свою жизнь. Но все это касалось не его, все это было как-то вне его, вне его привычек, убеждений, привязанностей, планов на будущее, да в конце концов всего, что составляло его жизнь — ни много ни мало сорок пять лет.
Свалилось это как-то сразу, без всякой подготовки, как снег на голову. И, честно говоря, чуть не впервые в жизни он растерялся… И чем дальше, тем больше чувствовал, что этот узел ему теперь так просто, без какого-то чудовищного ущерба, ни развязать, ни разрубить.
Месяц назад, вечером, когда они оба вернулись из театра и сидели на кухне, тихо-мирно пили чай, Регина вдруг ни с того ни с сего, на полуслове, оборвала привычную болтовню о каких-то светских пустяках и, резко, локтем отодвинув чашку, так что она даже тренькнула, сказала, глядя ему прямо в глаза:
— Глеб, все, хватит. Я хочу, чтобы мы уехали.
— Куда?
— Куда? В Швейцарию, в Голландию, в Америку, наконец, — куда хочешь, мне все равно.
— Куда?!
— Не валяй дурака. Ты прекрасно понимаешь куда. Мы должны уехать, Глеб. Я больше не могу. Не могу и не хочу.
— Ты что, с ума сошла?!
— Ничего я не сошла. Я уже давно об этом думаю. И удивляюсь, почему не думаешь ты. У нас же есть эта возможность, ты же знаешь, я могу устроить вызов… Глеб, надо уезжать. Уезжать, пока не поздно…
— Что ты имеешь в виду?
— Все.
— Что — все? Мои дела?
— И твои дела, и свои дела — все. Я больше не хочу, Глеб. Мне невыносимо, мне тошно здесь! Хоть криком кричи… Каждый раз, как я надеваю свою шубу, мне все кажется, что я делаю что-то до такой степени неприличное, что меня сейчас схватят, арестуют… Камнями закидают, Глеб! Неужели ты не понимаешь, что больше так нельзя?.. Еще пять, десять лет — и я старуха, Глеб!
У него тогда хватило твердости довольно резко оборвать этот разговор. Но оказалось, это было только начало. Регина, видимо, твердо решила поставить на своем и теперь каждый вечер обрабатывала его со свойственной женщинам методичностью, пуская в ход поочередно, а то и разом слезы, уговоры, логику, нежность, угрозы — все. Бороться с ней было трудно, ох как трудно, и эта борьба в последнее время порядком измотала его. Брала она, что называется, измором: на каждое его возражение у нее заранее был припасен продуманный, четкий, ясный ответ, иногда мягкий, а иногда, наоборот, пропитанный таким ядом, такой злобой, что он только диву давался — откуда все взялось.
Медленно, но верно его припирали к стене.
— Березки? Ах, березки… — говорила она. — Друзья? Это какие друзья? Твои, что ли? С каких это пор у тебя появились друзья?.. Твои интересы? Твоя творческая жизнь? Глеб, не смеши. Дела? А что дела? Ждешь, пока тебя посадят? Дождешься. Обязательно дождешься. А с нами-то что тогда будет, ты хоть думаешь иногда? Там? Что ты там будешь делать? Это с твоим-то умом ты себе там дела не найдешь? Для начала у нас с тобой хватит, да и помогут нам, не может быть, чтобы не помогли, а там — ты-то да не пробьешься? А я? Меня-то ты что, совсем уж ни за что считаешь?.. Язык? За год выучишь… Связи? А на кой черт тебе там эти связи? Все, ради чего ты их здесь наладил, там-то идет само собой. Состояние? Придется все бросать? Это почему? Неужели ты, с твоим-то опытом, спокойно, не торопясь, не дергаясь, не переправишь его туда? Сумели же другие, сумеешь и ты. Пошевели мозгами, не мне тебя учить… Сын? А что, Гарвард — это хуже пищевого института? Ты лучше его самого спроси… Дочь? Алена? Опять Алена? Все на свете — Алена! Так всю жизнь и будешь цепляться за нее? Это сейчас ты пока еще ей нужен, выскочит замуж — аттанде, папаша! За подарочки спасибо, а так — у вас своя компания, у нас своя. Перестаньте, пожалуйста, путаться под ногами, некогда мне, извините — не до вас…
Собственно говоря, в результате всех этих дискуссий у него осталось только два аргумента, но оба достаточно весомых: во-первых, не хочу, а во-вторых… А во-вторых, действительно Алена. Не хочу я, понимаешь ты, чертова кукла?! Не хочу! Я вырос здесь, у меня здесь все свое и все свои, я никого не знаю там и знать не хочу. Я уже не мальчик, мне любой фонарь теперь на улице дорог, старики мои уже который год на Немецком рядом лежат… Куда мне рваться? Мне и здесь хорошо. Опасно? Да, опасно. Ну так что ж? Я знал, на что шел. Я осторожен, еще пару лет — и я лягу на дно, утихну, будет только театр, и больше ничего… Заново начинать? Чтобы там до моего положения пробиться — да кто меня там пустит? Кто меня там ждет? Опять спину гнуть, опять извиваться? Хорошо, пусть за другие деньги, за другую жизнь — но кто я там? Никто! Ничтожество… И Алену не трожь… Я тебя люблю, уважаю, я буду благодарен тебе всю жизнь, но ее — не трожь…. Все пройдет, а Алена останется… Ладошки ее, ресницы, нос, к которому так хорошо, так мучительно — до дрожи — хорошо прикасаться губами… пальцы ее, быстро-быстро, сетью, окидывающие тебя: трог-трог-трог, легкими, еле уловимыми касаниями по вискам, по глазам, по скулам, окаменевшим от напряжения — только бы не спугнуть, не выдать себя, не дыхнуть вчерашним перегаром или чем-нибудь еще. И этот хрустящий хрящик уха: отодвинешь прядь, чуть прикусишь зубами — смеется: «Ой, больно, папа, не кусайся, ты же не собака…» Куда я поеду?! Никуда я не поеду! Езжай сама. А ведь уедет… Как пить дать уедет. Плюнет на меня и на все — умная баба, жесткая, за это и люблю… Развод? Опять развод? Сколько ж можно? И сына увезет — не оглянется.
Читать дальше