Мочалкой он трет ей шею. Она запрокидывает голову, кокетливо, как в молодости. Раньше он часто видел, как она, стоя перед зеркалом, похлопывала себя тыльной стороной ладони по шее, втирала крем и недовольно вздыхала, когда замечала возрастные изменения. Даже теперь кожа на ее шее все еще не совсем обвисла. Он трет плечи, полные, как в молодости, но с коричневыми пятнами, которые начали появляться когда-то, к Валиному ужасу и отчаянию, у нее на руках и постепенно расползлись по всему телу, несмотря на отбеливатели, которыми она пыталась их свести.
Ее грудь он давно перестал узнавать. Он любил ее грудь, ее пышность и упругость – но однажды грудь превратилась в две увядшие, печальные груши, которых Валентина стыдилась и прятала в дорогой бюстгальтер. Чуть ниже груди была точечка, на которую Валя показала когда-то и спросила его: знаешь, что это такое? Родинка, сказал он. Нет, не родинка. Я бы тебе сказала, но боюсь, тебе станет противно. Нет, не станет, скажи. Это третий сосок. Третий сосок? Ну да, когда мы зародыши, еще в животе у матери, у нас много сосков, как у сучек. А потом они исчезают. Но у меня вот один остался. Я монстр. Из него может идти молоко? Нет, не может, глупый, это же просто точечка. Он тогда наклонился и поцеловал этот третий сосок. Валя была с рождения отмечена особым знаком, она действительно монстр: красавица и чудовище в одном лице.
Толстый живот, дряблая кожа. Как они с Валей любили когда-то вместе принимать душ, ходить в баню, плавать в реке, загорать голыми в саду, целовать друг другу подошвы ног, мочки ушей, покусывать губы. И ведь только недавно занимались любовью – но в темноте, без света, не отдавая себе отчета в том, как изменились их тела! А при свете он не смог бы. Ну никак не смог бы, хоть распни его. Он вытирает ее плечи махровым полотенцем. Наклонившись, состригает ногти с пальцев ее ног. Давай за поручни возьмемся, давай встанем. Одной ногой перешагиваем через край. Вот, хорошо. Теперь другой ногой. Здесь твои тапочки, Валя. И халат. Хорошо? Пойдем в спальню, да?
Валентина хочет лечь. Он закутывает ее одеялом. Выпростав руку, она делает ему знак, как королева: мол, ты свободен.
Он не сможет каждый раз быть рядом, когда ей надо принять ванну. Все-таки надо, чтобы она сама мылась. Или чтобы сиделка ей помогала. Ему это не под силу, он поэт, а не служанка. Не просто поэт – всемирно известный поэт, лауреат множества премий. На старости лет он заслужил, чтобы кто-то другой помогал инвалидам мыться.
Георгий Иванович выходит на крыльцо, пробует закурить. Щелкает зажигалкой раз, два, три. Осечки. Пустая, верно. Бросает зажигалку об забор и чертыхается. Если бы силы остались – проломил бы дыру в заборе. Хлопнул бы дверью так, что она сорвалась бы с петель.
Уже начинает темнеть. Рано темнеть стало, и слякоть вокруг, плохое время года, плохое время жизни. Раньше надел бы сапоги, пошел бы в лес гулять с фонариком, слушал бы ночную жизнь. А сейчас что? На кухню пойти, чай поставить. Вот и вся жизнь: кухня, чай, одеяло.
На кухне он не задернул штору, он любил, чтобы его видели, хотя здесь, в поселке, прохожие редко появлялись на дорожках (если кто-то проходил бы в тот вечер мимо его дома, то, может быть, узнал бы профиль знаменитого поэта, освещенный электрической лампочкой. Но если прохожий был бы молодым, то увидел бы только старика у плиты, с красной чашкой в руках – и, пожав плечами, пошел бы дальше).
Георгий Иванович поставил чашку на стол, подошел к видеомагнитофону и порылся в видеокассетах. На всех лентах был запечатлен Георгий Иванович, в разных возрастах и разных ипостасях. Сейчас ему захотелось посмотреть итальянский фильм о Христе, единственный фильм в коллекции без Георгия Ивановича, хотя Георгий Иванович должен был там появиться. Не просто появиться – режиссер хотел снять его в роли Христа. Русский поэт, молодой, отважный, бунтарь – он стал бы лучшим Христом во всей истории мирового кино. Гады из министерства не выпустили его в Италию сниматься. Сказали, буржуазный режиссер. А какой он, к чертям, буржуазный, когда он был член коммунистической партии?
А роль была его, действительно его, Георгия Ивановича роль. Чем старше он становится, тем больше понимает: Христос – это он, Георгий Иванович Левченко.
Это я этот младенец, мне дары приносят. Ну и лица, ну и цари, беззубые, в тюрбанах, все несут мне дары. А Иосиф ко мне руки протягивает, а я к нему бегу. Вот я уже взрослый.
На экране чужое лицо, лицо испанского студента, который вместо него снялся. Красивый парень, но статичный какой-то, мимики не хватает. Жара недостает. На лицо студента наплывает лицо Георгия Ивановича – каким был сорок лет назад. Вот это настоящий Иисус.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу