Трудно сказать, было ли все это результатом вредительства, или банального недомыслия, или просто Арктика такая вещь, что в ней, случается, и зазимуешь. Вообще-то, думал Бровман, за любой неурядицей стоит чье-нибудь вредительство. Скотт в Антарктике погиб от негодного провианта; в новом полярном романе в «Костре» рассказывалось о пропавшей полярной экспедиции, которой отрицательный герой из любви к жене капитана поставил плохую одежду, – полюса ошибок не прощают. Но, как это всегда бывало, из трагедии «Седова» получился многомесячный репортаж, и Бровман со своей стороны это очень одобрял. Тут был повод для гордости: оставшиеся на «Седове» пятнадцать человек, все, кроме капитана, рожденные с двенадцатого по пятнадцатый год, вели научную работу, исследовали состав льда, наблюдали и прикармливали фауну, отыскивали легендарные земли и проводили комсомольские собрания. Официальной задачей «Седова» было определение границы материкового шельфа, то есть поиск линии, за которой кончается море Лаптевых и начинается океан, неофициальной – поиск Земли Санникова, которую на протяжении последних ста тридцати лет видели около десятка человек, но достичь не мог никто. Не дошел до нее и «Седов», ибо на горизонте показался сплошной полярный туман, словно волшебная земля пряталась от человеческого взора.
…Вышло так: «Садко» должен был идти на выручку «Ленину», но не дошел; «Красин» пришел вытаскивать «Садко», но не вытащил; «Садко» успел вытащить «Кузнецкстрой», но куда было тащить его дальше? На буксировку не хватало угля, сто пятьдесят тонн в наличии, вдвоем не раскатаешься. Стали решать: теоретически «Садко» мог еще проломиться на восток, в Тихий океан, и дойти до Владивостока, но тогда ему пришлось бы бросить «Седова», а с «Седовым» на буксире они бы далеко не ушли. Стали кое-как ломать лед в направлении Тихого, в первый день прошли шестьдесят восемь миль, обнадежились, но дальше застряли. На такой путь с многократными разгонами и ломкой льда толщиной от пятнадцати сантиметров элементарно не хватило бы угля. Ладыгин предложил разделиться и отправить два ледокольных парохода на Чукотку, а ему с пятнадцатью зимовщиками остаться на «Седове», но на партсобрании его спросили: дает ли он гарантии, что два корабля дойдут до Чукотки? Нет, но примите в рассуждение: нас тут на трех кораблях двести семнадцать человек, из них сорок пять студентов-практикантов, у которых срывается учебный год, и некоторое количество больных, рисковать которыми мы не можем. Короче, идти страшно, оставаться ужас, из Главсевморпути летят телеграммы, опровергающие друг друга, – в дискуссиях упустили последние два дня, когда теоретически можно было добраться до Чукотки; три корабля зазимовали в четырехстах метрах друг от друга, среди торосных льдов и непрерывных сжатий, повредивших «Седову» две лопасти винта. Шмидт поклялся, что с минимальным увеличением светового дня, то есть в феврале, пришлет самолеты и заберет людей.
Угля и керосина оказалось в обрез: на каждую керосиновую лампу приходилось двести граммов в день – четыре часа света максимум; из света небесного наличествовали полчаса розоватого свечения на горизонте, в прочее время зеленая муть. Температура держалась на минус десяти, опускаясь подчас до пятнадцати. Из пустых керосиновых бочек наделали так называемых камельков с выводными трубами, согнутыми из обшивки котлов (все равно стоят праздно); тепла они почти не давали. По случаю Седьмого ноября провели факельную демонстрацию на льду, она растянулась на пятьсот метров. Много нас, с ужасом понял Ладыгин. Все резво веселились, провели концерт самодеятельности, студент Маханько показывал человека-оркестра, Ладыгин, повезло ему, стоял на вахте и мрачно прикидывал, сколько они продержатся со своими запасами: выходило при жестокой экономии девяносто дней. Ему казалось, что в зеленом тумане Севера он видит кузькину мать. Ему припомнилось, как собственная мать отговаривала его от переезда в Архангельск из сухопутной Перми, но что ты, мама, как можно! Мать, повторял он теперь стынущими губами, мать наша Арктика; космический холод был вокруг него.
После праздников остановили котлы, началась арктическая депрессия. Больше всех веселился капитан дальнего плавания с характерной фамилией Смурной, которого прихватили на Тикси, чтобы доставить в Архангельск, – готовились же вернуться через два месяца! Лучше бы я на Тикси сидел, повторял он все веселей, но, в общем, именно он оказался наиболее стоек: его ничто не огорчало, даже радовало. А может, и лучше тут, говорил он. Он-то ни за что не отвечал, его корабль благополучно стоял в Тикси. Тут-то мы и перезимуем, говорил он, а на Большой земле неизвестно еще, что будет. Может, война, может, конец света. До нас-то никто не доберется. Да и безопасней здесь как-то, верно, Ладыгин? Ладыгин не отвечал, хотя понимал, о чем речь. Он страшно тосковал по жене, отправил ей радиограмму «Будь тверда»; в конце концов, такое дело капитанской жены – ждать, знала, на что и за кого шла. Но она так плакала перед их выходом из Архангельска, словно что-то знала. Разбирая чемодан, Ладыгин нашел шоколадочку с записочкой; шоколадочку загадал съесть вместе, но уже прикидывал, как в последний свой час разгрызет ее, коли хватит сил. Шоколадочка, мать моя, шоколадочка! Придумает же… Особенно бесили его студенты со своими стенгазетами. Он понимал, конечно, бодрость духа и все такое, но понимал и то, что чем бодрее они держатся сейчас, тем безнадежнее скиснут через месяц; а самое жуткое, он знал, начнется в феврале. Ладыгин был втайне писатель, писал фантастику, понимал в психологии, хотя дорого дал бы, чтоб не понимать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу