Примерно тогда же освободился и еще один человек. Артемьева вызвали с вещами, отвели к следователю Фомину и объявили, что за недоказанностью обвинения он может идти домой. Хотя Артемьев ждал чего-то подобного, но неожиданность все равно была оглушительная. Ему сообщили также, что коллеги решительно за него вступились и подтвердили исключительную ценность его опытов, что он может восстановиться на работе и что комната осталась за ним. Он выслушал все это, кивая тяжелой крупной головой, поднялся и поблагодарил Фомина. Фомин думал пожать ему руку, но что-то остановило.
Артемьев вышел на улицу и увидел, что в Москве в разгаре дождливое лето. Артемьев давно не дышал чистым воздухом и пошатнулся. Вообще, для внезапно оправданного человека он удивительно хорошо владел собой. Сначала прошелся пешком, потом спустился в метро, оттуда поехал на трамвае. В его прежней одежде, которую ему выдали и которая сидела теперь на нем мешком, был кошелек, в кошельке какие-то деньги. Артемьев не очень представлял, как вернется домой и будет смотреть в глаза соседям. Именно соседи топили его с чуть ли не первобытной яростью, как, должно быть, кроманьонцы топили неандертальцев, только здесь было наоборот. Но это было видовое, соседи не виноваты. Исторически они были обречены, и если бы взяли кого-то из них, никто не стал бы ни топить их, ни спасать.
Приехав в свою комнату на Стромынке, Артемьев снял печать, открыл дверь своим ключом. Сразу вошел в кухню, там были только Харитонова в халате и ее малоумный сынок, вероятнее всего, олигофрен. Сын-то и выказал единственную эмоцию – ужас. Харитонова сначала не узнала Артемьева, но когда поняла, что это он, на лице ее изобразилось нечто среднее между брезгливостью и крайним недоумением.
– Меня отпустили, Марья Васильевна, – сказал Артемьев, – я зла не держу. Ваши показания мне зачитывали. Вы ничего не знаете, а говорите. Это зря, но большинство людей именно так себя и ведут. Никогда я Марину не убивал, я, может быть, наоборот, дал Марине другую жизнь. А если я убивал кого-то, вы этого знать не можете.
Артемьев нарочно говорил тяжелым, внушительным голосом, так надо было говорить, чтобы соседка воли не брала. Кроме того, Артемьев всегда считал, что честность – лучшая политика.
– Вы со временем поймете, – добавил он, – а главное, Марина скоро вернется. Сколько она там может гулять, ну полгода, ну год. А потом вернется, уж я знаю, и вы все увидите. За меня не беспокойтесь, про меня все поняли, мне, наверное, даже помогут с работой. А вы мне супчику пока налейте, это будет хорошо.
Харитонова, словно загипнотизированная, налила ему тарелку картофельного супа с какой-то рыбой – сосед рыбачил, что-то притаскивал.
– Человек исчезнуть не может, – назидательно говорил Артемьев, прихлебывая суп. Олигофрен почтительно слушал. – Человек может исчезнуть где-нибудь на полюсе, как летчик Гриневицкий, но это другой случай. А когда человек так сильно меня любит, как Марина, так зависит, он вернется, конечно. Потом, Марина женщина необычная. Марина – та женщина, которая собою выражает. Да такой женщине просто не дадут исчезнуть, и со мной, как видите, разобрались.
– Сейчас многих так, – сипло сказала соседка. – Выпускают сейчас, говорят, разобрались.
– Ну вот видите, – кивнул Артемьев. – Спасибо, очень вкусно. Впредь, я думаю, мы с вами гораздо лучше заживем, я ведь теперь перед вами чист. Я пройду к себе, вы, если что непонятно, спрашивайте.
У себя он первым делом обследовал архив: многое было взято, и не только семейные фотографии, но и записи. Хорошо, если по этим записям они поняли всю ценность его направления, плохо, если поняли слишком много. Артемьев открыл окно, створки отворялись туго. Давно, давно он тут не был, нехорошо, непривычно было жить одному. Он подумал, что найти женщину, чтобы скоротать время без Марины, нетрудно, трудно будет потом избавиться; а впрочем, нетрудно, все теперь было нетрудно. Налетел сильный, свежий ветер, принес брызги дождя ему в лицо. Вот так же и она вернется, подумал Артемьев, увидев в этих брызгах прекрасный знак.
Бровман знал всех героев, перед некоторыми преклонялся, но одного Канделя любил. С Канделем была, можно сказать, дружба. Бровману хотелось думать – и к тому были основания, – что среди репортеров он, Бровман, был то же, что Канделаки среди летчиков: некоронованный король, которому не нужна коронация.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу