Волчак сказал много речей, и во всех речах он по завету Трояновского напоминал о том, что летел от имени Советской России, которая не только догонит, но и перегонит; о том, что летел с товарищами по заданию ста семидесяти миллионов представителей рабочего класса; о том, что Советская Россия сегодня представляет во всех отношениях более перспективный строй, в том числе и для покорения полюса, а в перспективе – космоса, и всякий раз все убедительней предрекал Америке сначала отставание, а потом и крах, – и Трояновский кивал одобрительно. Но что всего удивительнее, что и Америка слушала Волчака все одобрительнее. Чем больше Волчак грозил ей кризисом и отставанием, тем больше она ликовала и аплодировала. Он начал думать уже, что над ним смеются, что это в представлении американцев такая русская экзотика – попользоваться полным гостеприимством и в ответ обещать хозяевам вскоре их закопать; но потом, вслушиваясь в переводы ответных речей, заметил, что американцев это ничуть не оскорбляет – они думают, что он летел от имени всего человечества, и приветствуют его в этом качестве. Никакого человечества, конечно, нет, а есть его страна и отсталый дряхлеющий мир, но американцы пока этого не понимали и простодушно рукоплескали своему могильщику, и это под конец начало Волчака смущать – может, они что-то знали, чего не знал он?
В посольстве ему передали правительственную телеграмму: им предстояло пробыть в Нью-Йорке до середины июля, встретить Громова, передать ему эстафету и следовать домой. Громов должен был прилететь через месяц после них. Это было прекрасно придумано. Это означало, что в СССР не три героя, а все герои, скоро они все по одному прилетят в Штаты (Волчак усмехнулся, вообразив это зрелище). Громов побил рекорд дальности, пролетев не 10 100, как они, а 10 300, но на этот счет Волчак был спокоен: надо быть первым, рекорд – дело третье. И потом, перелет над Южным все равно за ним. Они уже отплыли из Нью-Йорка в Европу, когда их позвали в будку «Нормандии» разговаривать с Марчфилдом, где приземлился Громов. Ничего не было слышно, кроме «Алло, Нормандия!», но Волчак уверял, что голос МихМиха узнает всегда и что в голосе этом торжество.
В Париже, где они гостили меньше года назад, им устроили встречу с писателями, прибывшими на конгресс защитников мира. Больше всех хорохорился Вишневский, маленький, шумный, все время повторявший, как Рузвельт, что он матрос и морская душа. Кольцов был бледен и чем-то пришиблен. Алексей Толстой беспричинно смеялся и лез целоваться. Все угодливо хвалили вчерашнюю шутку Волчака с корреспондентом («Я очень богат, у меня сто семьдесят миллионов – человек, человек! И все они работают на меня, а я на них») и смотрели на экипаж АНТа с тайной робостью, которую военные, привычные к субординации, отлично знают. Это было поведение людей, столкнувшихся с новым начальством и старающихся ему понравиться при помощи старых шуток. Волчак был снисходителен и называл Толстого графом. Дружелюбен он был только с Кольцовым, которого знал давно. Вишневский говорил, что чувствует себя как старый конь при звуке боевой трубы. Они позвали нас говорить о мире, повторял он, но я вижу, что в глазах у них винтовочный прицел. Чернышев отмалчивался, а Дубаков сказал, что любит роман про марсианку. Толстой закрякал и сквозь кряканье уверял, что написал это только для прокорма. Вот видите, назидательно сказал Дубаков, иногда для прокорма выходит лучше. Они чувствовали свое преимущество, поскольку про марсианку мог бы в принципе написать и Вишневский, а вот перелететь через полюс смогли только они. Если на самом верху значение человека определялось тем, кто может его остановить, то этажом ниже важно было, могут ли тебя заменить, и если ты умеешь что-то, чего не умеют другие, – ты можешь смотреть на них начальственно и говорить почти что угодно. Вот так все выглядело, на письме сложно, но в реальности совсем несложно.
Волчак спросил про Мермоза, и ему сказали, что Мермоз погиб. Тогда он спросил про переводчицу, он плохо помнил ее имя, кажется, Аня или Аля, но ему сказали, что Аля уже в СССР, и если захочет, он может с ней увидеться в «Советском Союзе», такой журнал; Волчак, впрочем, уже понимал, что в Советском Союзе ему будет не до того.
С того самого момента, как Волчак и остальные (теперь это были именно Волчак и остальные) 15 августа вышли из поезда на перрон Белорусского вокзала, Бровман понял, что приземлился совсем не тот командир, что взлетел. Этим ощущением он осторожно поделился с Дубаковым, с которым был поближе, чем с остальными, – и Дубаков мягко ему сказал: ну что ты хочешь, человек два месяца не спал, не ел, опять же, говорят, полет над полюсом что-то сильно меняет, я вот тоже не в своей тарелке, погоди, устаканится. Это слово буквально взорвало Бровмана, ассоциации были у него недвусмысленные. Волчак был, конечно, не рабочий Стаканов, который вовсе потерял себя и быстро спивался, но Стаканов и никогда ничего собою не представлял, а Волчак представлял и спиться не мог, и потому все было серьезней. Сходные случаи были описаны в «Крокодиле» – там рекордсмен-многостаночник пошел по карьерной лестнице, объездил страну, блистал на съездах, но потом вернулся в коллектив, и, «оглянувшись виновато, рекордсмен сказать лишь мог: покажите мне, ребята, как включается станок».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу