Кочет помешал дрова в печке. При всем пристрастии к подвижничеству он любил тепло, уют и относительную чистоту. Смирение было порогом, неприступным для Кочета. Дух, загнанный в тело, — он ждал звонка свободы и одинокого полета к космической бездне — одинокого, не касающегося и тенью крыла мириадов Божьих миров с мириадами кооперированных существ, провожающих, может, испуганным взором гигантскую фосфоресцирующую на ночном небе фигуру космического вестника. Он готов был к суровому служению солдата и слуги, но славословие казалось ему непомерным. Стиснув зубы, Кочет шел к свободе, расталкивая локтями бесплотных небожителей, он искал вечного простора, овеянного еще лишь сновидениями стихий, он искал нераспечатанного космоса, незаведенных часов.
Подвижничество есть по сути постепенное прозрение. Будь оно мгновенным — как бы выдержало бедное сердце открывшуюся бездну убожества, в котором пребывает? Сансара, поток становления — слишком мягкое слово для ловушки подменяющих друг друга страстей, чьи хлопки в ладоши называются волей и окончательный обрыв которых — поистине нищета и свет. Настоящие боги льдообразны, — учил сам себя, лишенный любви. Страсть к миру излечивается лишь страстью к потустороннему — и эта страсть горела в нем бенгальским огнем обожания.
Сироты, с глазами, вперенными в небо, горестно плачущие в окружении людей, много ли нас, думала Люда. «А радость рвется в отчий дом», — знал еще бедный полупомешанный немец, все знают это, но, как детей, отнятых от груди, утешают свои души земными фантазиями. Странный заговор нелюбви к себе, заговор безбожия.
На Люду, не мигая, смотрело не то дерево, не то человек. Падающая в сияющую глубину сердца, прошла мимо, едва ли заметив, — и видение исчезло, как бы втянутое внутрь сосновых стволов. Перед ней появился старик с синими веселыми глазами. Сразу поспешил сообщить, что он также ищет спасения в одиночестве.
— Выбирая аскезу, ты отрицаешь мир, хотя признаёшь, что он — Божье творение, — озабоченно заговорил старик. — Если человек спасается Христом, то человеком спасается всякая тварь. Аскет как никто наделен энергией — и угрюмо отказывает страждущим хотя бы в исцелении. Не спорю, проблема участия или неучастия в мире стара как сама религия, и если Восток знает пару архат-бодхисатва, то христианство — черное и белое монашество.
— Кто я, чтобы вмешиваться в дела Божьи, — пожала плечами Люда. — Я и молить могу лишь об исполнении Божьей воли.
— Хочешь сказать, медицина целиком прерогатива Бога, в чьих руках болезнь — скальпель для врачевания не тела, но души. Но ведь исцелял Иисус!
Снотворное действие, которое оказывала человеческая речь на Люду, сегодня было особенно сильно. Слова старика доносились глухо, как сквозь вату, и не касались сердца. Словно прочтя ее мысли, собеседник замолчал, потом проговорил с обидой:
— Хотел сделать тебя моей помощницей. Мир в недугах как в паразитах и требует бережной руки. Когда все святые отправятся к Богу, кто спасет оставшихся? Кто запишет псалмы озер, отслужит литургию Всевышнему, играя на духах преисподней, как на трубах органа? На Землю возвращается быдло, потому что она все мрачней и мрачней. Но ты еще боишься — раздавать и оступаться, боишься еще отвести взгляд от божества своего.
Внезапно старик поскользнулся и упал. Едва Люда наклонилась, чтобы помочь, как из-под ног ее брызнул неопределенный зверь, не то ласка, не то лисица. Старик же исчез.
Счастье отсечения своей воли, когда не жалеешь, не любишь и не благотворишь — но Бог в тебе проявляется как любящий и благотворящий. Счастье освященности собственной плоти, которая превозмогла уже борьбу с собой и с блаженной и робкой радостью теплится на ладонях Бога. Счастье достоверности бывшего некогда субъективным, а теперь с последней ясностью видимого как основание явленного мира. Уже ничего не нужно Люде, ибо душа вернулась на родину, а тело, улыбаясь, бормочет псалмы и едва узнаёт Землю. Блаженство задыхающегося пчелиного полета ввысь и ввысь уже за пределами извиняемого не покидало ее до самой смерти, наступившей через неделю рано утром на Спасской дороге.
К Рождеству Кочет собственноручно испек блинов и съел их с вареньем. Чревоугодие было самым отчетливым из его пороков, бичуемым посредством неукротимого поедания заплесневелых сухарей с чаем. Пост этот мог прерваться лишь по столь значительной причине, как Рождество или Пасха. Впрочем, сластолюбие Кочета распространялось и на сухари, которыми объедался до изжоги. Помыслы, как ходы в шахматной игре, то безобидные, то страшные. Беспрерывный поединок с ними так изматывал Кочета, что редкие периоды душевного покоя воспринимались с истерической благодарностью. Безоблачное состояние души делало его беспечным, что способствовало неизменно падению и новым мукам покаянного членовредительства. За блинами Кочет размышлял о том, что смысл годовых праздников навсегда для него темен. Ничто не откликалось в нем на кануны. Ощутимый в праздниках призыв к соборности Кочет с горечью отметал, неспособный к «мы». Каков космический смысл годовщин? Узлы ли они неощутимой надмирной решетки?
Читать дальше