
Я был тот же — Ауримас Глуоснис, спотыкавшийся и вставший сам собой, и в то же время другой, не похожий на прежнего — сильнее того и искушеннее; кто это сказал, что жизнь не имеет смысла; прежний Ауримас? Но он не видел Меты, во всяком случае, той, которую вижу я; или смотрел иными глазами; надо было одолжить ему мои… Я был готов — в этих снах или наваждении — ворваться к Грикштасам среди ночи и похитить ее, умыкнуть прямо из постели; как в сказках — если только она согласится; я уже нес ее, горячую и дрожащую, пронизанную сном и тайными желаниями, закутанную в белое покрывало, нес на руках, — сквозь огонь, сквозь дым, облачный туман, сквозь грозы и воды — в сновидениях; я жил с ней под монотонно гудящими и гремучими водопадами, в сумрачных горных ущельях, в лесных дебрях, кишащих диковинным зверьем, своими ладонями я согревал ее слабые плечи на одиноком маяке в бушующем морском просторе — отрезанный от всего мира безбрежной водной стихией; проезжал тысячи километров, куда-то в бескрайнюю даль, через тысячи туннелей — тум-тум-тум; через тысячи войн — с ней; я трясся в самых смрадных товарных вагонах и, блаженный, сияющий, лучезарный, — словно князь Монако в раззолоченных апартаментах, — ибо рядом со мной — всегда и навек — ныне и присно — теплая, податливая, уютная, доверчиво положив свою душистую головку мне на плечо, дремала Мета Вайсвидайте, дочь профессора, сверкающий на ладони алмаз, который я нашел — или который (не все ли равно) своим сверканием завлек меня; и, похищенная, взятая с боем, взлелеянная в весенних снах, она спала у меня на плече, и я, боясь ее разбудить, плыл через безбрежные моря, на верблюдах мотался по выжженным солнцем пустыням, продирался через джунгли, блуждал в саваннах, где кишели змеи и разбегались во все стороны крупные рябые птицы, на собачьих упряжках я мчался по ослепительно белым ледяным полям, я взбирался по склонам огнедышащих вулканов, нырял на морское дно — и все вместе с нею, с Метой, которая грелась, прикорнув у меня на плече…
Я боялся ее разбудить, ибо тот, кому достанется… я все еще видел Старика, оставившего мальчика и погнавшегося за мной — через моря и горы, через таежные дебри и дикие заросли джунглей; Старика с окладистой бородой и маслеными, похотливо горящими глазками; видел Даубараса и Жебриса, видел… Дальше я и думать боялся, потому что там уже хрипел Грикштас, швырнувший в угол таблетки, — взъерошенный, всклокоченный, напряженно моргающий близорукими глазами Йонис Грикштас, который все знает; это обжигало мне глотку, точно капля спирта, упавшая на рану, — стоило лишь вспомнить; как и я, сойдя с картины и остановившись за моей вздрагивающей спиной, он смотрел на улыбающуюся, трогательно сомкнувшую веки, созданную лишь для ласки и любви свою Мету такими полными скорби глазами, что против своего желания я опять видел кладбище, куда Грикштас смотрел тогда, у парапета; мне делалось дурно.
Бежать, думал я, тысячу раз взвесив и обдумав все, что только мог; теперь-то уж точно; дальше так жить я не могу, не умею, не способен; одна особь мужского пола оказалась явно лишней на этой земле, хотя никто, разумеется, в этом не был виновен; в том-то и суть этого абсурда — никто не был виновен, и все страдали; почему-то вспомнился Печорин. Да, это не герой нашего времени, помнится, писал я в каком-то сочинении на курсах; это индивидуалист, из-за женщины — или из-за пустого честолюбия — готовый пустить пулю в лоб товарищу; герой нашего времени должен… Нет, бежать только бежать мог я — как из того зала, когда разгорелся спор о Матросове и Борисе; бежать и спасти тем самым честь всех нас — Грикштаса, мою и ее; по крайней мере, у меня будет эта иллюзия — что честь спасена; бежать и…
— Ну, это ты загнул, — заулыбался Гарункштис, когда я в порыве откровенности поведал ему свои сомнения; возможно, это была совсем излишняя откровенность, но разве мог я влачить это бремя сам; Мике проводил из университета Марго и остался ночевать у меня — благо диван широк; он и сам, как я видел, хотел поговорить по душам; случай выдался как нельзя более удобный. — Бежать из-за бабы? Да еще такой..
— Какой? — спросил я, краснея и обмирая; подобного равнодушия я, право, не ожидал.
— Ну из-за такой… как бы тебе помягче… кошечки… этакой всеобщей…
— Всеобщей? Ты так считаешь? Кошечки?
Читать дальше