До полуночи мы вчетвером сидели в маленькой прокуренной комнатке, пили коньяк, закусывали швейцарским сыром и рижскими шпротами, Ева несколько раз останавливала мать, которая порывалась показать мне гроб, построенный для нее «самим Федуловым» и хранившийся в сарае рядом с картошкой, костылями и старой обувью, а я рассказывал о Кумском Остроге, об Анне Дерюгиной и ее роковых бедрах, о Головине, пытавшемся отыскать тайнопись в трудах Маркса и Ленина, о несчастном редакционном фотографе, лаявшем в лаборатории, и о Мише Геббельсе, разоблачавшем большевистскую математику…
Я был в ударе. Здесь, в этой убогой полутемной комнатке, в клубах табачного дыма, под оранжевым абажуром с бахромой, я вдруг почувствовал себя свободным. Под ржание Кары, под коньяк, под шпроты я избавлялся от всего этого – от Пиля, от рюкзака с восьмикилограммовой гантелей, от стеклянных ботинок, от тяжести лжи и злобы, от всех тех мучений, которые терзали меня с того дня, как в нашем доме появился гологоловый, и я упивался этой свободой, с лихорадочным наслаждением сплетая одну историю с другой, весь дрожа и отдаваясь потоку речи, повелевая слушательницами, превращавшимися в моих руках в воск, и по их глазам, выражению лиц, жестам, блеску глаз чувствовал, что они – со мной, что они принадлежат мне со всеми их потрохами в той же мере, в какой я принадлежал им со всеми моими потрохами, и любил себя, парящего и поющего, и обожал Фрину, Кару, Еву, обожал эти чертовы Кирпичи, и боялся остановиться, чтобы не упасть…
– Таким я тебя еще не видела, – прошептала Фрина, когда мы вышли во двор. – Цицеронил ты вдохновенно…
– Да я таким еще никогда и не бывал, – сказал я. – И никогда столько не пивал…
Ночь мы провели в летнем домике, стоявшем на задах огорода.
Это была жалкая постройка из горбыля, с толевой крышей, маленьким окошком, с широким дощатым топчаном, заваленным каким-то тряпьем.
Хозяйки уговаривали нас остаться в доме, лечь на полу, в тесноте да не в обиде, зато тепло, но Фрина уперлась, и тогда Ева притащила керосиновую лампу, термос с чаем, кучу лоскутных одеял и два старых пальто.
Я перевел взгляд на Фрину, курившую у окна, и понял, что при взгляде на эту простыню и подушки она подумала то же, что и я: мы не спали вместе уже давным-давно… мы еще близки или уже чужие?
– А теперь, – сказала Фрина, опускаясь рядом со мной на топчан, – я должна рассказать все, как обещала. Здесь нас никто не подслушает. Но сначала погаси лампу, пожалуйста. Не могу говорить при свете…
Я потушил лампу.
В комнатке пахло табаком, керосином и едва ощутимо – духами Фрины.
– Иногда через чужой стыд переступить труднее, чем через свой, – сказала она. – Я много лет хотела начать свой рассказ с этих слов…
Глава 19,
в которой говорится об алом кабошоне, капитане Цвяге и десяти роковых выстрелах
«Моя мать была красавицей, и ничего больше она делать не умела» – такими словами начала Фрина свой рассказ.
Фрине было три года, когда умерла бабушка – ресторанная певица, которая рассказывала всем о своем блестящем прошлом – театры, балы, светская жизнь – и своем блестящем любовнике, князе Цимлянском, настоящем отце ее дочери Ольги. С каждым годом воспоминания становились все ярче, светская жизнь все причудливее, а князь со временем превратился во внебрачного сына императора Александра Третьего.
Дочь упивалась этими историями – никаких других радостей и не было в жалком домишке на Якиманке, где мать снимала комнатку у хромой старухи.
Ольге повезло: в шестнадцать она вышла за военного инженера Страхова, который занимал важные посты в Наркомате путей сообщения, а потом стал одним из руководителей Метростроя в генеральском чине.
В приданое от матери она получила только ночную рубашку с надписью Dieu le veut, вышитой красным шелком вокруг круглого отверстия там, где у женщин сходятся ноги.
Огромная квартира, автомобиль у подъезда, прислуга, своя портниха, а когда родилась дочь Анна, – опытная нянька.
Ольге оставалось только блистать.
В доме Страховых бывали известные писатели, художники, актеры, чекисты, инженеры, летчики, военные, крупные чиновники, и все, разумеется, восхищались красотой хозяйки, ухаживали за ней, подносили дорогие подарки.
Сам Дейнека писал ее портрет, сам Николадзе лепил ее бюст, хотя обе работы остались незавершенными: не было в Ольге ни глубины, ни страсти, которые оправдывали бы ее красоту в глазах высоколетящих богов искусства.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу