Не потому ли дневниковые записи казались ей порой важнее статей. Еще в 29-м году записала разговор со Шкловским: «Для Шкловского мои статьи чересчур академичны. „Как это вы, такой талантливый человек, и всегда пишете такие пустяки“. „Почему же я талантливый человек?“ – спросила я, выяснив, что все, что я написала, – плохо. „У вас эпиграммы хорошие и записки, вообще вы понимаете литературу. Жаль, жаль, что вы не то делаете“».
Этот разговор был для нее важен. Она десятилетиями возвращалась в своих текстах к одним и тем же мыслям, если не сказать, к одной и той же мысли. То же относится и к поиску жанра, поиску точного слова.
Вопрос, однако, в том, не размываются ли границы понятия прозы при столь расширительном его применении? Не говорим ли мы «проза» только для подчеркивания особых достоинств текста, оступаясь невольно в словарный буквализм, то есть, не говорим, по-существу, ничего? В таком случае, оба слова – проза и эссе – оказываются в одинаково незавидном положении, определениями без предмета, подменяющими собой какие-то, может быть, еще не рожденные термины. Словом проза можно возвысить эссе, словом эссе можно принизить значение, допустим, повести, в которой размышления притесняют или подменяют сюжет.
Иное дело, если мы говорим о книгах Лидии Гинзбург, как о принципиально новом явлении прозы ХХ века. Тут недостаточно уже указать на своеобразие и превосходные качества текста, необходимо найти структурные закономерности в этом своеобразии, из индивидуального вычленить жанровый закон, в некотором смысле, обеднить текст ради матрицы. Это важно и для творчества и для науки.
Машевский сравнивает тексты Гинзбург с текстами Пруста и Кафки. При этом он оговаривается, что «В поисках утраченного времени» или «Процесс» «все же можно назвать романами памятуя при этом о специфических особенностях, отличающих их от классического романа ХIХ века)». Оговорка эта важна и, в сущности, она ставит под сомнение саму правомерность такого сравнения, поскольку речь идет не об индивидуальных, а о жанровых различиях. Существенны, однако, и различия индивидуальные.
Особенности прозы Пруста, по Машевскому, состоят в том, что тот не изображает жизнь, а моделирует процесс наблюдения и осознания жизни, идет от одного цикла осознания к другому, погружает нас в процесс конструирования мира. Все так, в этих определениях мы вроде бы узнаем и отличительные черты повествований Гинзбург. С той только разницей, которую отмечает и Елена Невзглядова в том же номере журнала, что в отличие отГинзбург, для Пруста «процесс мышления не столько интеллектуальное занятие, сколько чувственное наслаждение». Существенно. Этим ведь, собственно, и отличается художественная проза от любой иной.
Достаточно обратиться к тексту «Возвращение домой», который часто цитируется в статье Машевского, чтобы убедиться в этом. Вот отрывок наугад: «Любой пейзаж, в зависимости от времени года, от времени дня, от погоды, от множества более мелких и более случайных причин, – выражает разные идеи. Пусть это будет дом на холме, окруженный деревьями. Ночью он означает иное, чем на полуденном солнце; но основные элементы этого зрелища устойчивы, они не позволяют особым, частным аспектам разбежаться слишком далеко друг от друга. Дом, деревня, стог, холм сошлись в пейзаж. В речном пейзаже вода – только один из сочетающихся элементов, вместе с глинистым берегом, с кувшинками и кустами».
Все, что мы прочитали – не пейзаж. Здесь нет ни воды, ни солнца, ни глинистого берега, ни кувшинок. Они не явлены, скорее предъявлены. Есть только детали конструкции. Мы видим картину не синтеза, а разъятия. Наш эмоциональный аппарат отдыхает. В разговоре о пейзаже, так же, как в разговоре о стихах, Лидия Гинзбург прежде всего и только аналитик, но не художник. Она так и писала, кстати: «Мы – аналитики…»
Машевский замечает о пейзаже в «Возвращении домой»: «это и не природа вовсе, а такой напряженный пульсирующий поток размышляющего, смущенного тайным чувством человека». Снова верно, но меняет ли это что-либо принципиально в нашем разговоре о предмете?
Даже пытаясь передать чувственное ощущение, Гинзбург только описывает, только перечисляет, очерчивая подобным рядом некую идею состояния: «Ставни – с детства знакомые южные ставни – прикрыты по-послеобеденному. Тело, прожженное солнцем, обмытое водой, просоленное солью, обветренное ветром, – на прохладной простыне». Но, как говорил у Пришвина художник ученому: вам никогда не перечислить. Тот, правда, отвечал ему: а вам никогда не связать. Однако тут уже речь шла о тайне и тщете искусства и тайне мироздания.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу