– Парадоксальный выходит у нас разговор, – вдруг рассмеялся кандидат наук. – Вы возвращаете мне знакомые мысли, даже почти моими же словами. И я все не пойму, что же вызывает во мне сопротивление.
– Может, вы просто еще не уяснили, к кому себя отнести: к большинству или к меньшинству. Я имею в виду не инфантильное меньшинство, не Сиверса и прочих, а зрелое, сознательное, если угодно, затаенное меньшинство, без которого невозможна счастливая устойчивость большинства.
– То есть вы хотите сказать, – свел наконец вместе раздерганные концы мысли Антон, – что сам Милашевич к большинству себя не относил?
– При таком-то уме? Ну подумайте сами. Ведь даже чтобы понять мысль как страдание, нужен же был ум, взявший на себя эту муку. Старец-то этот ваш, Макарий, небось знал, что говорил. Куда такому в ольховый-то куст? То есть в принципе возможно личное преображение как окончательная блаженная успокоенность, личная, так сказать, нирвана, в восточном смысле, – но только личная, к общей жизни это уже не применимо. А Милашевич думал о других, если я верно вас понял. Сам-то успокоиться вряд ли сумел. Непохоже. Он сам из тех, кто взыскует смысл больше жизни, он, может, фигура трагическая. А значит, понимал, что кустарник – это, как говорится, для бедных.
– И провинциальная идея – для бедных? – уразумел Антон.
– Вас смущает слово? Скажите: для счастливых, будет даже верней. Другие-то все к этому пробиться не могли. Человеку развитому страдать надо, страдать. И с новыми подробностями, на новом историческом материале объясняли, доказывали, почему окончательное общее счастье все-таки невозможно. А в Милашевиче вашем прелестна эта провинциальная невозмутимость. Для вас, может, и невозможно, а мы поищем. Смейтесь, если угодно. Над Циолковским тоже смеялись. Об истине спорить не будем. Истинно то, что способствует счастливому состоянию, личному и совокупному. Вы говорите, общественное счастье само по себе не может быть долго устойчивым? Значит, кто-то должен направлять, обновлять его постоянно, взять на себя заботу о мысли, о движении ради здоровья. О свободе, между прочим. Так, чтобы счастливый человек все же считал себя свободным, не сознавая, насколько предопределен и направлен всякий его выбор, все его вкусы, движения. Тут нужно и вмешательство художника, в широком смысле творца, то есть помощника и даже соперника Творца божественного…
– Да постойте, откуда все это? У Милашевича нет ничего подобного.
– Нет, значит, пока не нашли. – Замешательство Антона явно доставляло Никольскому удовольствие. – Покопайтесь, последовательность мысли должна к этому привести. Я не говорю о технике, конкретных системах. Циолковский тоже дал идею, образ, да попутно какого только вздору не понаписал. Но другие теперь делают ракеты.
– И образов у него таких нет.
– Не знаю. Он сам для меня, если хотите, образ. Я, впрочем, не настаиваю. Повторю еще раз: речь не идет об истине. Истина может представлять ценность только для отдельной личности. Ради нее кто-то может и на смерть пойти. Бывало. Но совокупность людей подчиняется законам выживания, самоутверждения. А для этого бывают необходимы и ложь, и безумие, разветвленные механизмы воздействия. Может, даже умышленная провокация – вам не кажется, что Милашевич и в этом знал толк? Этакий экспериментатор. Покопайтесь еще, покопайтесь, мне интересно, что вы у него найдете. Представим, что счастье можно составлять из конструктора, только уяснить правила. Вот дело профессионалов, высоких, многознающих, несентиментальных.
– Он начинает выглядеть у вас каким-то… суперменом, – криво усмехнулся кандидат наук.
– Тогда это называлось сверхчеловеком, – невозмутимо и как будто слегка забавляясь, ответил Никольский. Вдруг он изменился в лице – надел улыбку. – Тсс. Ваше здоровье.
5
Включился верхний свет. Лариса вошла убрать оставленную на столе посуду. Никольский, откинувшись в кресле, с рюмкой в руке следил из-за шкафа за ее движениями взглядом маски. Не до конца переосмысленный оскал, – вспомнил Лизавин и подумал, что это, наверно, вот о такой же улыбке. Когда-то она должна была означать: дескать, показываю зубы, как выложенное на стол оружие, в знак доверия и дружбы. Еще немного, и вышла бы настоящая улыбка. Но от этой не по себе становилось. Какое-то слово я хотел записать на бумажке, чтоб не забыть, подумал Антон. В бритом черепе доцента отблескивали голубые и красные огни заоконной рекламы, в очках шевелились крохотные перевернутые человечки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу