— Елку погасил? — спросила мать.
— Я не включал.
— Не ври, по счетчику слежу. И руки не помыл.
— Помыл… — упрямо стиснув зубы, буркнул Шишин.
— Поскрежещи-поскрежещи! — сказала мать. — Раскрошишь зубы, на пенсию мою бетонную поставят пломбу, молотком вобьют.
— Пусть ставят что хотят…
— Кто хочет, идиот? Кто хочет? — взъярилась мать. Кому беззубый нужен будешь, ей? Твоей? С зубами был не нужен, а беззубый???
Шишин перестал скрипеть.
— Себя обманываешь, не меня, — вздохнула мать, — микробов не обманешь. Все в рот залезут: и стафилококк, и цепень, слизни, трихопады — все! И будут кашу кушать. Кашу и тебя! — и руки за спиной сложив фашистом, чеканя шаг прошла к окну.
— Дождешься у меня!
«Сама дождешься», — думал он и долго мылил руки мылом земляничным, смывая с пальцев цепней и слизней.
«Март неверен, — за завтраком сказала мать, — как эта дрянь твоя: посветит и просвистит. Шапку мне на улице снимать не смей, не смей! Ведь знаю, что снимаешь, зна-а-ю! Боишься, что она увидит. Модник! Как в детстве из-за твари этой с воспаления в бронхит, так и сейчас. Попробуй только мне сними, ты слышал, что тебе сказала?!? — и мать взвилась, и по стене три раза чегуниной постучала».
— Слышал, слышал…
— Просвистит уши, заработаешь отит, оглохнешь. Заберут тебя в больницу, не вылечат как следует: у нас сейчас не лечат, а калечат, только деньги на лекарство, сволочи, дерут. Уколами заколют — идиотом станешь. Идиотом. Хуже, чем сейчас. Никто тебя не пожалеет, я умру, и некому такого идиота будет пожалеть. Твоя тебя не пожалеет, скажет: был ты, Саша, идиотом, им остался. А мы с тобой и так на пенсию мою едва концы с концами сводим, а умру, то пенсию тебе за материнский гроб никто платить не будет, понял?
— Понял, понял…
— Понял-понял он… Сейчас-то с хвост мышиный платят, а потом и вовсе без хвоста. И будешь голубей душить да кошек на обед. До гробовой доски, без матери, и без копейки. Ты поел?
— Поел.
— Так тигли не тяни! Вставай и на оптовку. Живо!
Почему так долги, так невыносимо долги зимы в нашей средней полосе? — писала Таня. — Так кратки, невозможно быстротечны летние деньки, как будто только прилегла, а вот уже будильник, или с перемены на урок звонок… Ты это замечал?
«Ну, замечал», — угрюмо думал Шишин, шагая в направлении оптовки, стараясь не ступить в собачее добро. «Всегда так, — думал он, — что только что сегодня было, а уже вчера…»
Мне кажется несправедливым это, Саня. Тепло от батареи не заменит солнечного света, как не заменит никогда, любимый, Бобрыкин ненавистный мне тебя. Тебя.
Мне кажется, он замышляет что-то, что-то он задумал. Страшное задумал, Саша. Саша! Я боюсь его. Он хочет увезти меня подальше от тебя, от нас… Он раздражен и беспокоен. Карточку завел, считает все какие-то проценты, говорит про ипотеку, про кредит, размен… и ничего не объясняет толком, смотрит волком, и все по телефону с кем-то говорит.
Милый Саня, обещай мне, только стает снег, и чуть земля просохнет, клад найти, что мы с тобой зарыли, и увезти нас с Оленькой в Австралию, как мы договорились. Не дай ему, любимый, возможности опередить тебя. Он только этого и ждет. Я чувствую. Я знаю.
Помни обо мне.
Твоя Т.Б.
Он хмуро посмотрел на голубей, столпившихся у мусорного бака, и, наподдав как следует, с отдачей клеклым ненавистным птицам, в раздумьях мрачных дальше зашагал.
— Господи помилуй, а луна-то, Саша, скоро в убыль! — всплеснув руками, прошептала мать и от окна пошла к буфету. Согнувшись в три погибели, на колени встала, выдвинула ящик, достав большой и черный кожаный футляр, гробок оселка, помазок с ремнем.
«Не зря всю ночь цирюльня снилась…», — косясь на мать украдкой, думал он, у шеи ощущая зябкий холодок, как будто мать уже в затылок дула, брызгая слюной, наточенной «опаской» кожу щекоча…
Приснилась Шишину цирюльня с длинными столами, на столах, пред зеркалами головы стояли в кадках, в материнских париках, накладках и шиньонах (каких у матери по шкафам много было), и Шишина стояла голова, в собачьей шапке, совсем завешенная волосами, да так что было в зеркале себя не увидать, и скрипнув, распахнулась дверь в стене, и головы все разом обернулись, и только Шишин все не мог свою свернуть, чтоб посмотреть вошедшего…
«Цирюльник…» — зашептали все.
Тот шел, неслышно приближаясь. С ужасом скосив глаза, увидел Шишин руку, лежавшую вдоль свадебного платья, с лезвием, зажатым в кулаке. Он попытался встать, по кухне шаря оловянными глазами, мать зацепила взглядом, бровью поведя, велела строго:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу