– И да поможет мне Бог, – повторяю я за Китом, по-прежнему не глядя на него. – Или пусть мне перережут горло и я умру.
Наконец усилием воли поднимаю глаза и вижу, что Кит вытащил что-то из сундучка и протягивает мне. Это сплющенная пачка от сигарет «Плейере».
Он все так же пристально смотрит на меня. Я сгораю от стыда.
– Это не… Я не… – беспомощно бормочу я. – Она, наверное, сама нашла ключ.
Вдруг лицо Кита оказывается у меня перед глазами; он опять усмехается, и я ощущаю прижатый к шее кончик штыка.
– Ты же клятву давал, – шепчет Кит. – Дважды клялся.
Говорить я не в состоянии. Дыхание перехватило то ли от ужаса, то ли от давления клинка на горло. Я пытаюсь чуточку отодвинуть голову. Но штык движется следом и давит еще сильнее.
– Ты же сказал: «Да поможет мне Бог», – шепчет Кит. – Сказал: «Пусть мне перережут горло, и я умру».
Я не могу вымолвить ни слова. Не могу шевельнуться. Я окаменел от страха, а лезвие давит все сильнее. На самом деле Кит мне горло, конечно, не перережет. Но пытка будет продолжаться, покуда он не рассечет кожу и не впустит обсыпавших лезвие микробов в мою кровь. Я не в силах отвести глаз от усмешки, что змеится в шести дюймах от моего лица. Она все ближе, ближе – так надвигалось лицо Барбары Беррилл, когда она меня целовала. Глаза Кита смотрят в мои зрачки. Глаза совершенно незнакомого человека.
А лезвие давит еще сильнее. И внезапно я начинаю сомневаться, что Кит рано или поздно остановится.
– И после этого ты все ей показал, – шепчет он.
От боли и унижения глаза мои наполняются слезами; я чувствую, что из-под острия штыка пробивается другой маленький родничок влаги: это брызнула, смешиваясь с микробами, кровь. И мне начинает казаться, что все правда, что я действительно показал ей наши секреты, хотя тут же возникает сомнение: а впрямь ли Кит имеет в виду Барбару Беррилл? Может, он подразумевает свою мать? Меня посещает дикая мысль, что каким-то необъяснимым образом мы говорим про них обеих и что наказывает он меня совсем даже не за мое преступление, а за то, которое сейчас совершается у него дома. И даже когда мой ужас достигает предела, я все же догадываюсь, у кого он научился так пытать именно этим орудием и отчего в разгар лета у его матери появилась привычка кутать шею платком по самый подбородок.
Медленно, очень медленно давление на мое горло нарастает. А мне всего лишь нужно достать из кармана шарф и отдать мучителю, как в свое время я отдал корзину его отцу…
Но этого я сделать не могу. Не могу позволить, чтобы Кит увидел те не предназначенные для чужих глаз слова на шелке, которые послал матери Кита обитающий в «Сараях» пока еще живой призрак. Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Разве можно их показывать?! Нельзя, причем не только ради нее, но ради самого Кита. Не могу я ему раскрыть, что такое на самом деле шпионаж; это страх, слезы, это тихий шелковистый шепот.
Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Стоит только выговорить эти слова, и следом может выскочить имя, которое навлечет на Кита вечный позор, имя, которое я даже мысленно ни разу не посмел произнести.
Но Кит уже не усмехается. Лицо у него напряженно-внимательное. В уголке рта виднеется кончик языка – с таким сосредоточенным видом Кит обычно прилаживает к конструируемой модели особо заковыристую деталь. Жидкость уже стекает с горла мне за пазуху. Я вдруг слышу жалобное подвывание; скорее всего, это хнычу я сам.
Так мы и сидим, скрючившись, друг против друга, скованные логикой пытки. И останемся здесь навсегда. Я рад бы шевельнуть рукой и отдать Киту шарф. Но рука не слушается. В тот раз я уступил его отцу. Больше я уступать не стану.
И вдруг – все, конец. Давление на глотку ослабевает, затем прекращается. Я и не сознавал, что сижу с закрытыми глазами, но тут открываю их – посмотреть, что происходит. Усевшись на корточки, Кит разглядывает окровавленный штык. Потом тщательно вытирает его о землю.
– Поступай, как хочешь, голубчик, – холодно говорит он. – Хочешь – играй со своей подружкой в папы-мамы. Мне наплевать. И чего ты ревешь? – Он с презрением смотрит на меня. – Больно ж не было. Если ты вправду думаешь, что тебе было больно, значит, ты просто понятия о боли не имеешь.
Я вообще-то не плачу. В глазах у меня стоят слезы, дышу я пока еще судорожно, прерывисто, но плакать не плачу.
– Во всяком случае, старина, ты сам во всем виноват, – пожимает плечами Кит.
Порывшись в сундучке, он вынимает клочок наждачной бумаги, который держит там, чтобы начищать штык. Я уже ему явно неинтересен. Постепенно дыхание у меня выравнивается. Я все еще жив, и в нос опять ударяет резкая сладость цветущего база.
Читать дальше