Шумел камыш, деревья гнулись,
и ночка темная была…
– Во-во, – усмехнулась Капитолина Сергеевна – но поддержала:
Одна возлюбленная пара
всю ночь гуляла до утра…
После камыша снова разлили и выпили: «За р-р-русскую песню!…» – вскричал замначальника цеха, – и потом еще долго и много пели и пили… Спели и «Раскинулось море широко», и «Бродягу», и «Коробейников», и «Черного ворона», и «Живет моя отрада», и «Степь да степь», и «Из-за острова на стрежень», и «Красный сарафан», и «Хасбулата», и что-то еще, мне вовсе неведомое… Анатолий урывками – встряхиваясь – дремал; Петя уже вовсю обнимал соседку; замначальника цеха дирижировал вилкой; носатый хрипел; старушки время от времени всплакивали; заспотыкавшемуся было Афоне поднесли полстакана, заставили съесть столовую ложку хрена, потом – мясокрасного, брызжущего слезами – поволокли в ванную комнату: отливать холодной водой… Афоня вернулся мокрый как мышь – но живой! – и с новой силою грянули в три десятка подсевших уже голосов: и «Ой цветет калина», и «Летят перелетные птицы», и «Одинокую гармонь», и «Катюшу», и «На Волге широкой», и «Не брани меня, родная», и «Тонкую рябину», и «Уральскую рябинушку»… Душа вновь запросилась в пляс: повалили буйной толпой на улицу, по дороге чуть не выломив косяки, – полчаса бились в хмельном урагане русской, – потом опять загорелось петь…
Не уберегли Афанасия!! Пока передыхали, кто-то (наверное, по слабости разгоряченного сердца) ему поднес – и Афоня рухнул как бык, оглушенный перед зарезом… Он даже не заснул – скорее впал в безмысленное и бесчувственное полуобморочное состояние: ничего не видел, ничего не слышал и не то что пошевелиться – слова на мог сказать. Чертыхаясь – впрочем, без особой досады, потому что музыка уже прочно поселилась у всех в голове, – его уложили здесь же, на лавке, спустив из дома подушку, и потянулись наверх – доедать, допивать… Уже опускался вечер.
Общего стола больше не было: подгулявший гость разбрелся по всей квартире, по всему подъезду от первого до пятого этажа и приподъездной площадке; повсюду сидели, стояли, плясали, выпивали, закусывали, курили, пели и разговаривали оживленные кучки от двух до десяти человек. Басил неутомимый магнитофон, в подъезде резонансно позванивала гитара, в гостиной пиликала спотыкаясь гармонь – замначальника цеха снова сел за мехи… Мы вчетвером вышли на улицу и встали под козырьком.
Солнце еще не село, но уже ушло глубоко за дома, и на земле без просветов лежала плотная предвечерняя тень. Чахлый палисадниковый шиповник как будто поблек, охряные глинистые пустыри побурели, и жирный блеск залитых грязной водой бочажков погас и сменился матовой чернотой. Повсюду между убогих пятиэтажных построек – с кривыми комковатыми швами на стыках панелей, с уродливыми бесфорточными квадратными окнами, с грубой облицовкой кафельным боем грязно-желтого или голубовато-серого цвета – разбросаны были следы погибшей деревни: пыльный островок изломанных старых яблонь, одинокая, ничего не загораживающая секция облупленного забора, полузасыпанный кирпичный фундамент, слепо чернеющий провалами оторванных досок сарай… Впрочем, я тоскливой убогости этого полугородского, полудеревенского и вообще какого-то малочеловеческого пейзажа душою не ощущал: хмель, улыбаясь, бродил у меня в голове…
– Чудесная свадьба, – искренне сказал Славик.
– Да уж такая чудесная, что дальше некуда, – с чувством сказала Лика.
– Тузов, конечно, с зайчиком в голове, – сказал я.
– Черт его знает, – легко сказал Славик. – Может быть, он нашел здесь свою экологическую нишу.
– Сомневаюсь, – сказал я – вспоминая лицо Тузова, на котором (по крайней мере, вначале) отчетливее всего была написана оторопь – как будто он только сейчас впервые осознал происходящее…
– А мать-то у невесты какая ужасная, – боязливо сказала Лика. – Косая…
– Невеста немногим лучше, – сказала Зоя.
Это было, конечно, не так, но мне стало приятно: что Зоя пытается как будто уронить невесту… в моих глазах.
– Отец колоритный, – сказал Славик и засмеялся.
– А эта… Капитолина Сергеевна?! Я думала, я умру, когда пила этот стакан. Ужас какой-то!. А ты, Славик, хоть бы слово сказал.
– Я испугался… Не смог побороть инстинкта самосохранения.
– Очень плохо!
– Ничего плохого, Личик. Когда человек не может побороть инстинкта самосохранения, он не виноват. Инстинкт сильнее разума. Вот если бы мне дали взятку, чтобы я не мешал тебя напоить, и я бы согласился – вот тогда это было бы плохо. Потому что жадность можно побороть, это не инстинкт… в крайнем случае – лишь эманация инстинкта.
Читать дальше