Одряхлевший и очерствевший, ставший не по зубам даже призракам и разбойникам, приближался я к Кукулину. После стольких промчавшихся лет, в промежуток между двумя небесными походами Бородатой звезды, я увидел крепость, опять был тут, среди родной красоты, убогой и дикой, только люди мне стали чужими: от моих ровесников, кроме Благуна-постника, обитавшего под Синей Скалой, не осталось даже могил, их заполняли кости покойников помоложе.
Прихватили меня в овраге – я высасывал козу, стиснули живым злобным кругом. Хорошо, подумал я без всякого противления. Почему бы не погибнуть мне от своего племени? Пегий конь с окровавленными ноздрями лежал рядом.
До орлов, а они не так уж высоко, заберут свою долю мухи – и те и другие нацелились на меня. И тут Серафим, не старейшина еще и не старый, на семьдесят лет моложе меня, отпрянул. Лицо его побледнело.
«Этот человек мертв, – промолвил он. – Давайте помолимся». Так меня и оставили – бродить от села к селу, от страдьбы к страдьбе, и сам теперь не упомню, когда и как поселился я в этой крепости.
О том, что следовало за этим, я уже поведал.
Дополнение.
Потянулся туман долинами, у всего, у куста и могилы, отнимая облик, сравнивая берега, затирая стежки, и человечьи и песьи. А я опять все в том же покое среди мертвых теней, собираюсь улечься в гроб с моим именем, выбитым на плите. В руке моей осиновый кол, на устах клятва, что свершу положенное и, выпросив прощение у живых и у мертвых, добуду успокоение, оно мне подобало давно, более сотни лет назад, после погони ловцов Растимировых. Зима, горные венцы побелели, в череп мой черви не заползут. Все равно, совсем все равно. Для червей на мне нету мяса.
Кто-то где-то поет, вместе с дымом скорбь расходится из очагов кукулинцев. Петкан, может быть, из могилы:
Из-под камня поднялся Борчило,
возьми заступ, зарой его.
Пора, бабочка-морозница начинает плодиться. Расплодятся и крысы, я знаю. Если вправду поет Петкан, песнь его не доходит до Черного Спипиле. Но он ищет и все еще находит кости. захоти он, из найденных костей можно было бы возвести храм отчаянья.
Снег, девятый пласт за девять дней, одна, две, три и четыре лютых зимы миновало после сражения с крысами. Пусты гнезда на пустых ветках. По ночам слышны крики диких гусей и куликов, днем ледяное солнце вызывает блистанье кристалла. И снова – облака, ветер, снежинки. Земля, вседержительница огня, воздуха и воды, сердце вселенной, помещенное в сердце загадочности или в стручок иной непостижимой вселенной или надвселенной, встретила зимние праздники, тишиной возблагодарив небеса за недолговечность жутких чудес. С утра до ночи пределы под чернолесьем покрываются ржавчиной старости, ржавею и я в покое старой порушенной крепости, где стоит гроб, и имя на том гробу – Борчило. В девять строк толкую молитву или проклятье, выдолбленное на мраморной доске назад тому девяносто девять и еще девять лет и, может, еще трижды по девять месяцев. Подходит мое пятнадцатое десятилетье. Я жизнью своей прихватил три столетья, девять раз сталкивался со смертью, и вот опять – не то живой, не то призрак. Тоска разъедает меня. Хотел бы, а не могу сделаться прахом. Делаюсь обманом и скорбью. Опустошенный, без будущего, и в настоящем отсутствую. Сатанаил – порождение мрака и страха, но и боги тоже всего лишь тени скользких надежд. Искушение толкает меня согнуться над знаками Сефер Йециры [52], не без колебаний истолкованными стародавним Лотом: не выходя из души, путешествуй по звездным пространствам поверх девяти небес. Меж тем все, что могло считаться трепетом и движением, окоченело: птица на орешине и снежинка, дым над бревенчатыми и каменными строениями, человек, идущий к дому или из дома. Под бременем десятилетий и перед смертью от осинового кола, всаженного меж ребер, я стал свидетелем величавого света – тысячи размягченных солнц сотворили вокруг Кукулина кольцо. В золотом потопе заодно с тенями умирали обманные чары – их плодили страхи пролетевших столетий, теперь им конец.
Над чернолесьем трепетал усыпительный звук надежды, словно благостное знамя победы человека над легионами подлинного или придуманного Адофониса. Я знал, что посеянное осенью семя пробуждается в теплых недрах земли, впитывая невинность снега, чтобы с первым весенним солнцем порадоваться ветерку, ласкающему всходы своим животворным дыханием, перед тем как в колосьях вызреет хлеб насущный, а вместе с ним и дикое просо и все, что имеет корень и жилы.
Читать дальше