Гавриэль как раз надул вторую намыленную щеку навстречу бритве, когда доктор Ландау по пути в клинику встретил шофера Дауда ибн Махмуда, входившего в кафе «Гат». Элегантный и стройный шофер, похожий усами и манерой одеваться на Гавриэля, выглядел как проворный олень, подошедший к старому белому медведю. Он, улыбаясь, спрашивает о чем-то, но глазной специалист не расслышал вопроса, поэтому он наклоняет голову и тянет ухо почти к самому рту шофера, опуская ему на плечо, ближе к затылку, кисть своей огромной руки, словно шоферская голова — это трубка одушевленного телефона, которую он собирается прижать к своему глуховатому уху. Выражение лица шофера мгновенно меняется, делая из уверенного в себе и знающего себе цену мужа смущенное дитя, держащее решающий экзамен перед директором школы. Не только с шофером, но и со всяким человеком доктор обращался так, словно тот — мальчишка, способный на любую глупость. Это прислушивание, сопровождавшееся кривлением рта и зажмуриванием глаз и создававшее впечатление раздражения и отвращения к тому вздору, который он ожидал услышать (и именно так обычно и воспринимавшееся собеседниками доктора, не очень близко знавшими его, которые начинали от этого смущенно путаться в словах), было следствием не глухоты, хотя тогда, в возрасте семидесяти с лишним лет, его слух действительно несколько ухудшился, а долгих лет иерусалимской практики среди представителей всех общин, начиная с евреев из Курдистана и кончая иракскими арабами, каждый из которых на своем наречии, диалекте, жаргоне и со своим собственным выговором пытался донести до него все, что было на сердце, а он был обязан не только разобрать смысл исходящих из их уст звуков, но вместе с тем еще и уловить загадочные, причудливые и скрытые связи, существовавшие между рассказываемой историей и глазными болезнями. Врачуя в течение полувека глазные недуги в Святом граде, он привык вслушиваться в речения и повествования «всех семи народностей», как он их величал, чтобы понять хоть что-нибудь из происходящего в их мозгах, и всегда, даже после пятидесяти лет работы, его ожидали по утрам новые поразительные сюрпризы. В детстве, заболев конъюнктивитом, я стал очевидцем одного из таких сюрпризов, в завершение которого охваченный приступом ярости доктор заревел своим мощным утробным голосом, повергнув в ужас всю больницу. Берл Рабан, служащий, научившийся помогать врачу в обычных процедурах, закапывал в мои глаза капли и что-то невнятно бормотал, в то время как доктор проверял по соседству глаза бедуинской девочки одного из племен в окрестностях Беэр-Шевы. Мать и отец девочки во время осмотра сидели на полу, и не потому, что стульев никогда не хватало на всех родственников больных, а потому, что сидение на полу им было куда удобнее сидения на стульях.
— Надо нежить кофе, — рассказывала девочка. — Кофе требует нежности. Кофе не кипятят так просто, в один присест, как принято у неверных. Надо нежить его на маленьком и приятном огне, надо потихоньку довести его до того, чтобы он поднялся, надо прислушиваться к его бормотанию. Надо его любить.
— Хороши слова твои и справедливы — слаще меда, — сказал ей доктор, морщась в тревоге. Со времени последнего осмотра ее состояние не только ничуть не улучшилось, но усиление трахомы испугало его серьезнейшим образом. — Не только кофе требует нежности.
— Именно так, — согласилась девочка. — Когда мне выбили зуб, еврейский доктор вставил мне вместо него зуб из золота. Отец мой купил мне в подарок зеркало, и я целый день смотрела на новый прекрасный зуб. Я хотела видеть, хорошо ли ему у меня во рту, удобно ли ему в новом доме. Я хотела знать, как он будет пить и есть, как он выглядит, когда смеется, и как он выглядит, когда плачет.
Доктор вдруг склонился над девочкой и стал обнюхивать ее глаза. Его широкое лицо побагровело, голубые глаза налились кровью, и беспорядочные пряди седых волос разлетелись во все стороны, словно клубы дыма, от вспыхнувшего в нем чудовищного гнева. Он отпрянул назад, опустился на свое вращающееся кресло, упер обе руки в широко расставленные колени, повернулся в сторону отца и матери, и на миг воцарилась зловещая тишина. Даже его старый помощник Берл, привычный к любым вспышкам гнева своего господина, прервал свою деятельность и поднял пипетку ввиду реальной угрозы того, что под влиянием надвигающейся бури его рука дрогнет и не совладает с отмериванием предназначенного для моих глаз количества капель, и его бормотание пресеклось. Бедуин с женою сжались на своем лежбище и уставились на врача виноватыми глазами, готовые к ожидавшей их каре.
Читать дальше