Пожалуй, мне не следует подолгу сиживать у залива. Залив живет своей жизнью, самодостаточен, совершенно ко мне равнодушен, я чувствую свою отторженность, отверженность перед ликом мирового океана, я умаляюсь до габаритов песчинки, маска бессмертия (любимый аксессуар всякого пишущего, от гения до графомана) падает с лица моего, я становлюсь более чем смертен: перестаю существовать. Посему впредь буду больше времени проводить в лесу, в палисаднике Дома творчества и в каких-нибудь гостях у кого угодно. Предадимся — как называется, в отличие от клаустрофобии, боязнь разомкнутых пространств? Напишите мне незнакомое словечко, редактор! Я ведь помню пресловутого гражданина, переходившего периодически Кировский мост на карачках, — он сим синдромом и страдал. Теперь я его не просто помню, я его понимаю. Какая колоссальная дистанция между глаголами «помнить» и «понимать»!
Но я увлекся. Графоманские навыки берут свое. По счастью, лист бумаги заполнен, — и я откланиваюсь, а то рука потянется к следующему: где же обещанная краткость? сестра таланта? бедная родственница? Ответьте мне, прошу Вас, а то я обижусь.
Ваш Т.
Загорая, Гаджиев снимал и надевал парусиновую кепку, и подставлял солнцу круглую, подобную бильярдному шару, энергично пролепленную голову, и прикрывал ее маленьким кепочным тентом. Начав лысеть, он прекратил лелеять оставшиеся волосы («лысые локоны», как он выражался), а стал стричься под Котовского, наголо. Короткие колючие усы, торчащие над верхней губой, придавали ему сходство с тюленем; сходство усиливалось при купании и заплыве; отчасти поэтому Гаджиев избегал купании, зато старался загореть; загоревшая обнаженная голова становилась золотистой.
Чтобы не обгореть и не перегреться, каждые полчаса тюлень в парусиновой кепке отправлялся в тень, переселялся в зону прибрежных сосен. Пляж зонировался полосами: полоса мокрого песка, узкая полоска камешков и раковин, полосы сухого песка с межами сухого тростника, водорослей и раковин, высушенных солнцем, полоса голубовато-зеленой осоки, полоса травы, прибрежные коренастые, невысокие, кряжистые сосны с узловатыми ветвями, извилистыми свилеватыми стволами и ветвями, привыкшие противостоять ветрам, столь отличающиеся от стройных прямолинейных струн сосен корабельных, легко колеблемых порывами ветра, чьи рощи и леса располагались выше, дальше от залива, образуя, наконец, кордоны лесничеств, скрывающие в потаенных чащобах своих остатки линии Маннергейма, одну из маннергеймовых дач (их было несколько, дивных лесных особнячков в стиле «модерн», отличавшихся цветом и убранством, проект тот же: Белая Дача, Красная Дача...), россыпи гильз, мины и гранаты, кое-как прикрытые землей, лисьи норы, лосиные следы, клондайки сморчков, строчков, опят, морошки, горькушек, статные стебли лесных орхидей, болотца с камышом и непочатые, нетронутые пласты лесной тишины.
Перейдя в тень, Гаджиев всякий раз оказывался рядом с Ларой, тоже не желающей загореть, — так сказать, теоретически, она и не загорала, не приставал к ней загар. Длинноногая Лара в темно-синих с красной каемочкой лифчике и трусиках, ситцевом платочке или соломенной шляпе, с неизменной коралловой ниткой на шее, сосредоточенно читала, что не мешало ей, поворачиваясь на бок, тут же впадать в рассеянность и вперять в подобный океанскому горизонт невидящий взор; да и что там было видеть, на горизонте-то? В отличие от густонаселенного плавсредствами Черного моря, Маркизова Лужа редко показывала зрителям пароходный дымок или парус; постоянной меткой масштаба служил разве что Кронштадт, то видимый, то невидимый, являющий оку купол своего собора, почти гипотетического сооружения, доступного разве воображению, потому как Кронштадт — город закрытый, и собора въяве никто не видел.
— Какую книжку читаете, Ларочка? — спросил Гаджиев. — Роман, надо полагать?
— «Войну и мир».
— Своею волею? По программе учебной? читаете? перечитываете?
— По программе читаю, однако добровольно, — отвечала Лара, улыбаясь.
— Нравится?
— Конечно.
— Война больше нравится или мир?
— Война не нравится, я даже пропускаю иногда кусочки, — честно созналась Лара, — а мир очень.
— Когда я был молод, — сказал Гаджиев, проводя ладонью по круглой голове, — я влюблялся в литературных героев. Есть ли такая привычка у вашего поколения? Или сие устарело и ушло в прошлое?
— Есть. Я всегда влюблялась в героев книг. В виконта де Бражелона, в графа Монте-Кристо.
Читать дальше