В том хождении вокруг журнала, как можно догадаться, было еще много остаточной любви, любви, еще не ушедшей и не кончившейся. Леры не было — и все же Лера была. Произошла смена места, но вслед этой смене одно состояние души пока еще лишь пыталось смениться, обменяться на другое. И если в молоденькой тополиной аллее, когда мы с Лерой бродили вдвоем, окружала по большей части зелень, ветки, листва, а дома и строения лишь смутно угадывались, то здесь, у редакции, наоборот — дома, строения лепились стена к стене, а вот зелень, деревья Страстного бульвара еле замечались в просвете зданий.
Там было строение — сейчас его нет — и были продольные полосы на его стене, разводно-красноватые, если вблизи, и плотные, словно поросшие тянущейся темной травой, если издали. Я не поднимал глаз и не помню верха здания, не помню числа этажей, но сами полосы и лепнину, которая находилась на уровне моего лица, бугристость красноватой штукатурки хорошо помню. И каждый раз возле этого здания при виде встречного человека (со стороны редакции), который шел в моем направлении и хоть как-то, хоть вскользь поднимал на меня глаза, я взрывался изнутри мелким потом, был весь в капельках, в светлых и мелкобисерных, как в пузырьках воздуха только что откупоренная бутылка «Боржоми».
Вероятно, я не сознавал постепенную подмену чувства и мучился этим. Но, возможно, в наивности своей я отчасти даже надеялся, что публикация повести мало-помалу оттеснит Леру — каким образом? — а самым обычным и понятным. По причине моей причастности к прославленному журналу Леру оттеснят некие события и некие интересные люди и разговоры о высоком искусстве. Клин клином, и вот Лера отойдет сама собой, отлетит куда-то в далекую даль, в забвение, как та спугнутая птица (сойка?), что, вдруг попав в русло молодой тополиной аллеи, летела, срываясь, все назад и назад, то ли не умея, то ли не желая свернуть. Часто махая крыльями, птица летела, не поворачивая ни вправо, ни влево, летела как по воздушным рельсам — меж тополями, — и я сказал, оглянувшись, Лере: «Смотри!»
Лера, с которой я мысленно в те дни общался, была той Лерой, что училась со мной и шла по тополиной аллее, держа меня за руку, и была тиха, вдумчива. Она произносила слова, как прежде. И, как прежде, чутко молчала. Она была со мной, что, конечно, лучше всего свидетельствовало, что то время кончилось и что ее нет.
Не с площади, а с улицы Чехова, держась ближе к знаменитой церкви, что на левой стороне, я шаг за шагом приближался к зданию. В окнах было темно — и в первом этаже, и во втором. Я предположил, что Твардовский (его кабинет) находится на втором, и тут же в одном-единственном окне второго этажа я увидел вдруг свет, слабый свет. Не знаю, в какой из комнат и почему в тот поздний час светилось. Возможно, ночной вахтер, уже подремывая, сидел где-то там, на втором, с окнами на другую сторону (а на мою сторону отслаивался лишь коридорный отсвет), тем не менее, как завороженный, я не мог оторваться от тусклой красноты ожившего окна. Я подошел совсем близко к входу, прочитал вывеску журнала, протянул руку и тронул ладонью. Я оглянулся по сторонам, не видит ли кто.
Не уверен, так ли уж страстно я хотел в те дни публикации своей повести — я хотел причастности. Как хотели ее сотни или даже тысячи молодых и начинающих тогда литераторов, тщетно соединявших, как в задаче, время и время — свое и общее. Но конечно же, когда я вечерами кружил и кружил возле той группы домов, суть переживания, пусть даже незнаемая мной, не сводилась к тому только, что молодым свойственно тянуться туда, где пахнет дымком славы.
Я ведь совсем не знал последних событий: я отгородился. В среде студентов-математиков (моей тогдашней среде) мало что знали доподлинно, ходило много разных и достаточно противоречивых слухов, но все же они знали динамику процесса, уже знали, — и общайся я в те дни с своими собратьями, как общался с ними прежде, я хотя бы вовремя почувствовал, что идет к развязке. Во всяком случае, среди студентов уже тогда обсуждалось, что в газете, в одной из газет, хоть и не главных, а все же чуть ли не в «Социндустрии», было опубликовано обращение (письмо) к Твардовскому его бывшего верного читателя и поклонника. Такие письма не бывали случайны. Тон письма был настораживающим. Как же, мол, так, Александр Трифонович, и что же такое происходит? Я вас знал, я вас всегда любил, было в письме, любил и чтил еще за «Теркина», а вот теперь журнал, которым Вы руководите, темен для меня, простого человека, многое мне на страницах журнала непонятно и сложно, да и, простите уж за прямоту, порою кажется странным и чужим.
Читать дальше