Барыцкий сел поудобнее, проводил взглядом здание, остроумно вписанное в откос, — театр, кино или дом культуры. Этот единственный тут объект удался им, не мешало бы узнать фамилию проектировщика. Сколько бы ни проезжал мимо прилепившейся к склону легкой конструкции, всякий раз непременно оглядывался, как на красивую девушку.
— Так вот Il Duce… представьте себе, — заговорил громко, весело, — так вот итальянец насел на меня. Начал с общих мест. И пошел петлять. С извинениями, с реверансами. Поинтересовался — ни больше, ни меньше, — почему мы так работаем. Ага, подумал я, будет говорить о нашей, с позволения сказать, производительности труда. Ан нет, его не это волновало. Он заговорил о нашей работе, о работе нашей группы: что якобы мы все из кожи вон лезем. Вы, мол, себя не щадите, это видно по вашему лицу, и тут же добавил, что сам перенес инфаркт, но оставляет детям порядочный капитал. Пакет акций. И закивал головой, показывая, что это, дескать, многое объясняет. И опять за свое: «Извините меня. Я спрашиваю, ибо хочу понять. Что дает импульс всем вашим усилиям? Всем вашим авралам? Ведь не деньги же? Например, чего ради вы так выкладываетесь?»
— И что ты ему ответил? — буркнул Парух за спиной у Барыцкого.
Барыцкий расхохотался, поискал в зеркале глаза друга.
— Я сказал ему, что это дело привычки: выкладываюсь так давно, что уже трудно менять стиль жизни. Он, разумеется, понял, что это увертка. И тогда, знаете, о чем спросил? О тебе, Плихоцкий.
Инженер вздрогнул, услыхав свою фамилию. Барыцкий заметил это и закончил:
— Итальянец спросил, будете ли вы, молодые, тоже… Не помню, как выразился, ну, знаете, мы называем это беспощадностью к себе и к другим. Отвечаю ему, дескать, я не социолог, не психолог и молодое поколение для меня явление таинственное, недоступное моему пониманию. И это вовсе не было ни рисовкой, ни отговоркой. Разумеется, я мог толкнуть речь о том, что молодежь у нас великолепная, идейная, бескорыстная, всецело преданная делу социализма. Но предпочел в согласии с собственной совестью посоветовать ему обратиться с вопросом к тебе. Дабы получить информацию из первых рук. Рупор я твой, что ли? Посоветовал спросить тебя прямо, будешь ли ты предъявлять к себе и другим максимальные требования за эти наши скромные деньги, будешь ли в нашем деле палачом для себя и погонщиком для других? Ну и как? Разговаривал он с тобой?
— Нет, — тихо ответил Плихоцкий.
В голосе его прозвучала какая-то особая интонация, которая заставила Барыцкого ощетиниться.
— Как думаешь, Парух, может, мы сейчас это сделаем? — процедил он сквозь зубы.
— Что именно?
— Может, мы попробуем задать инженеру-магистру Плихоцкому этот принципиально важный вопрос? Не желаешь послушать голос молодого поколения?
— Это было бы любопытно, — соглашается Парух. — Почему бы нет. Попробуем.
— Ну, коллега Плихоцкий, — начал Барыцкий тем насмешливым топом, которого так боялись подчиненные, — так пусть же обретает право голоса правда, правда и только правда.
Плихоцкий зажмурился, не хотелось, чтобы те видели выражение глаз. Заговорил, взвешивая каждое слово.
— Отвечаю на ваш вопрос. Я убежден, что тогда, когда что-либо будет зависеть исключительно от меня, наши скромные деньги подтянутся до уровня иных валют. Есть у меня такая надежда…
— Ответ сознательного члена общества потребления, — засмеялся Парух. — Стоит рюмки хорошего коньяка. Она за мной, инженер Плихоцкий.
— Это только ловкая отговорка, — возмутился Барыцкий. — Вы знаете, что я не об этом спрашивал.
— Разумеется, знаю. Мы все знаем, что вы имели в виду. Вам хочется, чтобы я объяснился относительно своего вето, — произнес хриплым голосом Плихоцкий. — Сюда гнете. Пожалуйста. Я действительно не верил, не представлял себе… Но получил наглядный урок…
— О, маловер! — загремел Барыцкий и прыснул со смеху, но тут же сдержался, ибо Плихоцкий побледнел. — Да бросьте вы, я же пошутил.
В зеркальце еще раз поймал взгляд Плихоцкого, усталый, апатичный и полный неприязни. Подумал, что порка полагается Плихоцкому не за то, что встал на дыбы. Господи, хоть бы эти молодые люди почаще взбрыкивали, хоть бы не были такими покладистыми, супердипломатичными. Едва их поставят рядком, как они уподобляются воспитанницам благородного пансиона: губки бантиком, ручки по швам, просто великий праздник, если покажут зубы. Ему полагается порка не за то, что оскалил зубы, а за то, что струсил тогда, и теперь, когда с итальянцами дело сделано, продолжает трястись и переживать: опасается моей мести. Как это странно — мое поколение жизнь заставляла биться до конца, и у некоторых из нас это вошло в привычку. А их жизнь учит осторожничать и уступать, если не товарищу Вальчаку, так товарищу Пепшаку.
Читать дальше