Я на несколько секунд задумываюсь, щурясь на лампу, а потом провожу карандашные стрелки от этой неудобной главы к каждой из ступенек «конвейера» (чувствую, что термин «конвейер» у нас приживется) и над каждой стрелкой рисую небольшой знак вопроса. И вот когда я взираю на получившуюся графическую конструкцию, которая столь густо исчеркана, что выделяется из всего лишь силой воображения, у меня вдруг шевелится странная мысль, что шестая глава, «доминанта», которую нам еще только предстоит как-то собрать, вовсе не являет собой естественный, пусть немного выламывающийся эпизод в книге, это что-то гораздо более общее, более концентрированное, что-то стоящее, как наблюдатель, над каждым отдельным сюжетом. Собственно, это и есть «оператор», могущий управлять всем процессом метаморфоза.
Я тщательно заштриховываю только что нарисованные знаки вопроса и минут пять, вероятно, тупо таращусь на исчерканный вдоль и поперек листочек. Больше никаких мыслей у меня не шевелится. Половина пятого, будильник тикает так, будто нарубает секунды. Ясно, что сейчас я из себя уже ничего не выжму. Я не в состоянии даже хоть сколько-нибудь оценить то, что сделано. Это – полная чушь или все-таки содержит в себе некий смысл? И то, и другое кажется мне сейчас одинаково вероятным.
Окна на другой стороне двора давно погасли. Шелестит мелкий дождь, единственная лампочка у парадной искажена течением капель. Она не в силах рассеять мокрую черноту города. Я выключаю свет и заваливаюсь в постель на неприятные влажноватые простыни. Отупение вовсе не влечет за собой немедленного забытья. Мозг до ужаса воспален, сердце постукивает, не предвещая жаждуемого спокойствия. Темнота в комнате – душная и живая. Точно бесформенное чудовище, притаившееся во мраке, караулит меня бессонница.
На другой день меня вызывает к себе Ромлеев. Ровно в девять утра, когда я только-только с неимоверным трудом разлепляю глаза, ощущая всем слипшимся, как опилки, мозгом, что, несмотря на трехчасовой обморок, все-таки ни секунды не спал, раздаются особенно раздражающие в этот момент телефонные переливы, и Клепсидра начальственным, деловым голосом сообщает, что Вячеслав Ольгердович просит меня подойти к одиннадцати часам. Вы можете подойти в институт к одиннадцати часам? К сожалению, уже в двенадцать Вячеслав Ольгердович должен будет уйти, у него в час – совещание в администрации города.
Я заверяю Клепсидру, что непременно буду. Именно к одиннадцати ноль-ноль и ни на секунду позже. Я не спрашиваю ее, зачем Ромлеев меня вызывает, и тем самым, по-видимому, избавляю от неприятного объяснения. Чувствуется, что Клепсидра за это мне благодарна. В у нее даже обнаруживаются какие-то человеческие интонации.
– Так мы вас в одиннадцать ждем, – говорит она.
Ничего хорошего это, конечно, не предвещает. Ясно, что вызов к Ромлееву – продолжение вчерашней неприятной истории. Такие истории иногда проявляют странное свойство – вспыхивать, как лесной пожар, и буквально за считанные часы становиться известными чуть ли не всему городу. Даже тем, кто, казалось бы, не имеет к ним ни малейшего отношения.
Настроение у меня от этого не улучшается. Я вяло совершаю утренние процедуры, ценные тем хотя бы, что оказывают на меня дисциплинирующее воздействие, и через силу, просто потому что потом станет легче, проталкиваю в себя несколько глотков кофе. Опилки в мозгу вроде бы начинают чуть-чуть разлипаться. Одновременно я безо всякого энтузиазма просматриваю свои ночные заметки. Сейчас они вовсе не кажутся мне такими уж интересными. Ну – «конвейер», ну – связал смысловым сюжетом несколько разрозненных психотерапевтических процедур. Ну и что? Какое это имеет значение? Наверняка их можно соединить еще, по крайней мере, двумя или тремя способами. Авенир, наверное, это уже не раз делал. В общем, исчерканный до предела листочек меня как-то не вдохновляет. Я дважды складываю его и запихиваю во внутренний карман пиджака. Ладно, покажу все-таки Авениру, вдруг это пригодится для каких-нибудь его разработок.
В институт я приезжаю ровно к одиннадцати. Клепсидра благожелательно мне кивает и тут же, не говоря лишнего слова, распахивает дверь кабинета. Ромлеев встречает меня весьма озабоченно. Он немедленно выходит из-за стола, украшенного гигантской чернильницей, жмет мне руку, вежливо, но по начальственному, так что не возразишь, прихватывает за локоть, просит ту же Клепсидру, чтобы организовала нам чай, или, может быть, вы, не помню, предпочитаете кофе? – усаживает не в кожаное кресло для посетителей, где я всегда чувствую себя неуютно, а на полукруглый диванчик чуть в стороне, что в институте считается, между прочим, знаком особого расположения, некоторое время кряхтит, морщится, невнятно жалуется на погоду: слякоть и слякоть, пройдешь два метра по улице, уже надо чистить ботинки, в не чищенной обуви, сами понимаете, нигде не появишься, снова немного кряхтит, дожидаясь, пока Клепсидра расставит соответствующее угощение: печенье, конфеты, лимон, порезанный тонкими ломтиками, и только когда дверь кабинете вновь закрывается, присаживается сам и как-то очень обыденно спрашивает, что как же так, Валентин Андреевич, получилось, устроили, говорят, некрасивую драку, избили без всякого повода пожилого, не слишком здорового человека, произвело на всех удручающее впечатление, лежит теперь дома, говорят, уже вызывали врача. Давайте я вам налью чая. Вам покрепче или послабее?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу