Положение. Все началось в Самаре, с того дурацкого плаката про аборты, художника Боровича — плакат несообразно шокировал Елену и воспламенил ее воображение; Астаповское — тоже. Пока Елена не спросила о плакате, она оставалась почти безымянной среди других девушек-агитработниц, которые появлялись и исчезали по прихоти Москвы. До того девушка не выделялась в глазах Астапова ни умом, ни внешностью, и он разделял всеобщее убеждение, что она, должно быть, дурочка. По этим пунктам в ней ничего не изменилось, однако она преобразилась: она несколько месяцев ходила расстроенная плакатом про аборты, и это отразилось у нее на лице — кожа натянулась, обозначились мускулы. Видно было невооруженным глазом: она ежеминутно думает о плакате, о последствиях похоти и половых сношений. Она испытывала болезненную неловкость перед окружающими, и от нее не было почти никакого толку по службе. Ее присутствие в течение дня стало материальным, непреодолимо плотским. Если она входила в монтажную, где он изучал какой-нибудь документ или фильм, он немедленно начинал всем существом впитывать ее шаги и дыхание. Он переставал работать. Не глядя в ее сторону, он напрягался, пытаясь воспринять еще какой-нибудь аспект ее жизненных проявлений.
Однако они не начали, не желали и даже не представляли возможности романа, и несколько месяцев продолжали работать бок о бок, поддерживая обычные товарищеские отношения. Они не обменялись ни единым двусмысленным или недостойным словом. Они подчинялись политике Наркомпроса и новой общественной морали, диктовавшей пристойность и взаимное уважение. По всей Советской России мужчины и женщины сбрасывали оковы буржуазного лицемерия. В окопах и на заводах женщины преодолевали слабость, присущую их полу — сейчас не до романтики! Женщина могла в одиночку пересечь занятую большевиками территорию, не опасаясь за свою добродетель, чтобы служить массам. Наркомпрос выпустил киноленту про новое, здоровое сознание, привитое революцией молодым женщинам, до того увязшим в трясине проституции, сифилиса и деградации.
Но в то же время, как ни странно, кругом расцветала половая вседозволенность. Армейские и партийные кадры, деморализованные бушующей гражданской войной и воодушевленные обещаниями, что вот-вот наступит новая жизнь, яростно, повально спаривались (по слухам, некоторые совокуплялись и по трое). Как-то вечером, когда Астапов и Елена засиделись в монтажной, комиссар, подумав о множестве романов и интриг, происходящих меж сотрудников в это самое время, предложил Елене вступить с ним в половые отношения. Елену это страшно поразило; Астапов понял, что все испортил. Однако это не заставило его отступить. Он продолжал настаивать. Последовала ужасная неловкая неразбериха. «Товарищ!» — воскликнула она, когда он сжал слегка выпуклые бутоны ее грудей и прикоснулся губами к ее шее. Когда он снял с себя тяжелые суконные штаны, она чуть не упала в обморок. Елена не только никогда не была с мужчиной — она, кажется, даже в общих чертах не понимала, что значит быть с мужчиной. «Товарищ товарищ товарищ товарищ», — повторяла она, словно эти звуки были неотъемлемой частью полового акта.
Он и вправду все испортил. Они возились на рабочем столе в изнеможении и неловкости, а невинность и неведение Елены были столь прочны, что ее девственность никак не давалась Астапову. В ответ на его яростные толчки Елена каждый раз вопила от боли. Этот барьер представлялся Астапову завесой или дверью, преграждающей доступ к истине или чему-то важному, и такая неподатливость казалась ему злобной и неразумной. Астапов продолжал колотиться в преграду. Когда он кончил, безрадостно, неаккуратно и так и не попав внутрь, Елена разразилась потоком слез. Астапов обнял ее и попытался успокоить нежным нечленораздельным бормотанием, но у него было ощущение, что его обманули. В эту ночь, лежа на койке, он почувствовал ужасный упадок духа, необъяснимый и унизительный, пустоту, какой не знал раньше. На следующий день он не видал Елену, а потом уехал из города и не встречался с ней до сегодняшнего утра.
Во время нынешней кампании в районе Ломова, несмотря на то, что силы реакции пытались задушить революцию в колыбели, он иногда вспоминал о Елене (по правде сказать, он довольно часто о ней думал), и эти позорные, несчастливые воспоминания замаскировались под интерес к ее профессиональному росту, так что он исподволь выведывал о ней, не наводя прямых справок. Только однажды он упомянул ее имя в разговоре с сотрудником Наркомпроса, командированным из Москвы. Тот лишь презрительно хрюкнул. Астапов не потребовал объяснений, а потом, поняв, что мог каким-то образом перепутать фамилию Елены, решил, что, может быть, презрительное хрюканье относилось вовсе не к ней.
Читать дальше