* *
Надя ничего не спросила у отца и, выйдя из церкви, взяла его под руку, вспомнив, с какой гордостью делала это в двенадцать-тринадцать лет в более холодные, но такие же светлые воскресные утра, когда они провожали ее мать до входа в церковь, а потом гуляли до окончания службы по проспектам с рядами деревьев, окрашенных осенью в желтые и пурпурные тона, доходили до берега, откуда виднелись голубоватые очертания Манхэттена по другую сторону медленных вод Ист-Ривер, металлические переливы небоскребов, вертикальные формы города, возвышавшиеся над водой, как призраки в тумане. Надя держала отца под руку, прижималась щекой к его плечу, касаясь его лица гладкой рыжеватой шевелюрой, и достаточно было перемолвиться с ним несколькими тривиальными словами по-испански, чтобы почувствовать, что ей ничто не угрожает, пока она составляет часть его души. Ей было не важно, что она так мало знает о жизни отца до его приезда в Америку: она смотрела на него как на человека без прошлого, одиноко и гордо возвышающегося в пустоте времени, предшествовавшего ее рождению. Этот человек ничего общего не имел с работой в университетской библиотеке и симметричной, но далекой фигурой ее матери, с которой он разговаривал за едой, не глядя в глаза, вежливый и рассеянный, с едва заметной складкой неудовольствия в уголках рта. Отец приносил Наде подарки – игрушки из крашеной латуни, рассказы Кальехи, альбомы выцветших репродукций, книги с черно-белыми фотографиями о стране, остававшейся для нее до шестнадцати лет такой сокровенной и недоступной, настолько далекой от ее повседневной жизни, словно края, где путешествовали герои из приключенческих книг, которые читал ей отец перед сном. Ее воображение сформировалось на испанских воспоминаниях отца: детальных и ярких, но в то же время безличных, потому что он тщательно стирал из них любое проявление эмоций и связь со своей собственной биографией, словно показывая ей пейзаж, стоял рядом и глядел на него, лишенный каких бы то ни было человеческих чувств. Он никогда не рассказывал дочери о себе – даже во время их поездки в Испанию – из стыдливости или робости, от которых освободился лишь восемнадцать лет спустя, в доме для престарелых в Нью-Джерси, в последние дни своей последней жизни. У майора Галаса их было столько, что он переходил от одной к другой с тем же равнодушием, с каким оставлял гарнизоны и города в молодости, когда еще считал, что человеку позволено иметь только одну биографию и что его собственная уже была предопределена до самого дня смерти: женитьба, дети, постепенное продвижение по служебной лестнице, скука, дисциплина, отставка, дряхлость и, наконец, исчезновение, после которого от него не останется других следов в мире, кроме нескольких дипломов и фотографий и некоторых черт на постаревших лицах его детей.
В то воскресенье в парке Ретиро, сидя в ресторанчике в тени деревьев, недалеко от пруда, откуда до них долетал влажный бриз, майор Галас заказал вермуте сердцевидками и, сам ни к чему не притрагиваясь, наблюдал за дочерью с тем же вниманием, с каким смотрел на нее в детстве, когда она склонялась над иллюстрированными страницами испанской книги, учась читать и неуверенно повторяя каждый слог, водя по строчкам указательным пальцем. Наде понравился вермут, и поскольку она почти никогда не пила спиртного, у нее немного закружилась голова, несмотря на то что она разбавляла его газировкой, а нежный вкус сердцевидок доставлял ей такое наслаждение, которое впоследствии всегда ассоциировалось с Мадридом и безмятежным воскресным утром. Макая кусочки хлеба в теплый бульон, Надя смачивала в нем пальцы и облизывала их, представляя себе выражение неудовольствия, с каким посмотрела бы на нее мать. Она отпивала глоток вермута, вытирала губы бумажной салфеткой и, даже не поднимая глаз, знала, что отец смотрит на нее и улыбается. «Ты знал их?» – спросила Надя майора Галаса, вставившего сигарету в мундштук и собиравшегося поджечь ее. Он положил зажигалку на стол и рассеянно покачал головой: в эту церковь его водили, когда он был в ее возрасте, объяснил он дочери и остановился, чтобы зажечь сигарету, он вошел туда, потому что, проходя мимо, неожиданно узнал церковь, ощутил запах восковых свечей, услышал звуки органа и на мгновение почувствовал себя семнадцатилетним кадетом, вышедшим прогуляться в своей форме по улице Веласкеса. «Мне показалось, что ты знаешь их, – сказала Надя, – и немного боишься, что они тоже могут тебя узнать». Отец глотнул вермута и улыбнулся, прежде чем заговорить, – он так делал всегда, собираясь солгать ей, и оба это знали: «Я очень стар и давно оставил Мадрид. Я уже никого здесь не знаю». Майор Галас подозвал официанта и слегка замешкался, отсчитывая монеты, чтобы расплатиться: ему было трудно привыкнуть к деньгам в современной Испании и противно прикасаться к облагороженному металлическому профилю генерала Франко, которого он видел в офицерском казино в Сеуте, убедившись, что тот ростом не выше его плеча. «Я хочу свозить тебя в Махину, – сказал он Наде таким тоном, будто речь шла о чем-то совершенно ему безразличном, – если тебе понравится город, можем остаться там на всю зиму».
Читать дальше