Они сидят втроем на мотоцикле Рамиро Портретиста, по-видимому, во время ярмарки, в начале октября: мой отец, его двоюродный брат Рафаэль и мой дядя Николас. Дядя сидит впереди, делая вид, что ведет мотоцикл, отец и его двоюродный брат – в двухместной коляске, сзади них – альпийский пейзаж, тщательно выписанный на парусиновом холсте доном Отто Ценнером. С авиаторскими очками на лбу и яростно выдвинутой вперед челюстью, мой дядя Николас склоняется над рулем, будто на самом деле едет против ветра, и в его глазах застыло испуганное и неистовое выражение. Мой отец и его двоюродный брат Рафаэль держатся за хромированные ручки коляски, словно встряхиваемые стремительной гонкой, и кажется, что они не могут сидеть спокойно и едва сдерживают смех.
– Держись, братишка! – говорит, наверное, Рафаэль. – Сейчас пойдут повороты, не гони так, Николас, а то разобьемся.
Рамиро Портретист, вынужденный стать жалким уличным фотографом, наверное, высовывал голову из-под покрывала, просил своего глухонемого помощника не делать пока вспышку и, в отчаянии, с трудом сдерживал гнев:
– Да сидите же вы тихо, а то снимок получится размытым!
Раздражение овладевало им, оттого что ему пришлось унизиться до фотографирования всякого сброда среди ярмарочной толпы, вместо того чтобы сидеть в студии в ожидании важных персон – изысканных дам и кабальеро с закрученными усами и часами в кармашке жилета, – тех самых, которые фотографировались у дона Отто двадцать лет назад с таким неподвижным достоинством, с каким позировали бы для портрета маслом. Вместо этого он был вынужден снимать этих сорванцов с курчавыми замасленными волосами и жесткими руками, пахнувших навозом и потом и смеявшихся ему в лицо.
– Рамиро, ку-ку! – говорил Рафаэль, высовывая голову и тотчас пряча ее за плечом своего двоюродного брата.
Из всех троих у Рафаэля самое детское лицо, его волосы все еще причесаны на пробор, а не приглажены назад, он единственный смеется открыто и не демонстрирует с неуверенной хвастливостью сигарету в левой руке (держать ее в правой – привычка женщин и гомосексуалистов): он счастлив уже от того, что надел длинные брюки и пошел на ярмарку со своим двоюродным братом Франсиско, к которому испытывал страстную привязанность, появляющуюся в юности и исчезающую почти одновременно с ней. Он так доволен, что забыл даже о своем отце, дяде Рафаэле, который по вине ряда несчастливых случайностей уже десять лет находился на военной службе. Когда он должен был демобилизоваться, началась война и дядя Рафаэль участвовал в ней, сражаясь на передовой, однако по окончании войны франкисты снова забрали его в рекруты, потому что служба на красных в счет не шла, как ни гордился он тем, что воевал под командованием майора Галаса.
– Рафаэль, – спрашивали жестокие шутники у его сына, – где твой отец?
– В армии, – отвечал он, покорно предвидя издевки, которые за этим последуют.
– Так пусть подождет еще немного, и вы демобилизуетесь вместе.
На фотографии у моего отца очень короткие волнистые волосы и та же улыбка одинокого и замкнутого человека, как и сейчас: ему должно было исполниться четырнадцать или пятнадцать лет, и он еще не знал, что влюбится в сестру своего друга Николаса; его кожа была почти такой же темной, а руки такими же сильными, как у старших, потому что с десяти лет он работал в поле наравне со взрослыми; в его лице заметна гордость, спокойная уверенность в себе и преждевременная суровость, усиливаемая заношенным взрослым костюмом и улыбкой. Ему хотелось поскорее вырасти, найти невесту и накопить достаточно денег, чтобы купить корову, а потом лошадь и землю с оросительными каналами, принадлежащую только ему, а не арендованную, как участок его отца. Я смотрю на него и понимаю, что уже тогда им владело желание, которое он безуспешно пытался передать мне много лет спустя: быть трудолюбивым и уважаемым человеком, работать на себя, покупать коров и оливковые рощи и иметь сына – верного помощника. Однако в задумчивом честолюбии, заметном в его юношеском лице, нет следа алчности или высокомерия, а лишь врожденная уверенность в своей воле, не отличавшей желаемого от необходимого и не лелеявшей надежд, которых время и упорство не могли бы осуществить. Детство закончилось для них так преждевременно, что потом они даже не помнили, было ли оно у них вообще: с началом войны они перестали ходить в школу и однажды обнаружили, что отца в доме нет и, чтобы выжить, они должны оставить детские игры, как несколько месяцев назад оставили школьные классы, и приучиться к дисциплине работы, ломавшей кости, обдиравшей ладони веревками и мотыгами и придавливавшей плечи тяжестью дров, навоза или оливок – груза, навалившегося на них в отсутствие мужчин. Они выросли в военной неопределенности и нужде и привыкли к ним как к естественным атрибутам жизни; они стали сильными и упорными до того, как у них укрепились кости, потемнели на солнце, прежде чем начали бриться и приобрели серьезность, внешне делавшую их старше и оставшуюся в них навсегда. Лишь много лет спустя, заметив, что стареют раньше времени они обнаружили – не в памяти, а в больных коленях и слабых позвонках – отпечаток своих ранних невзгод, на которые не жаловались прежде, снося их, в покорной бессознательности детства, когда их будили до рассвета и они, полусонные, отправлялись в поле с серпом или мотыгой на плече, едва умея с ними обращаться.
Читать дальше