Хулиан, кучер в зеленой ливрее и одновременно секретарь и камердинер, провел Рамиро в приемный кабинет дона Меркурио, такого маленького и съеженного, что фотограф не сразу заметил его сидящим по другую сторону стола, засмотревшись на тысячи книг, в беспорядке лежавших на полках и полу, и архаические медицинские аппараты, загромождавшие проход, как на складе заброшенного Музея прогресса или в лаборатории сумасшедшего врача из фильма. Хулиан отодвинул в сторону пыльную ширму с нарисованными птицами, и дон Меркурио, читавший с помощью лупы какую-то огромную книгу, сделал небрежный жест, означавший приветствие или раздражение, и его дрожащая правая рука поднялась навстречу Рамиро Портретисту, как будто благословляя его. Он казался гораздо более старым, чем несколько дней назад, когда они встретились в склепе Дома с башнями – более дряхлым или неряшливым, без твердого воротничка и бабочки, без румян, которыми, должно быть, оживлял щеки, прежде чем выйти из дома, в заношенном халате, ветхом, как выгоревшая от солнца занавеска, и бархатной шапочке на голове. Неподвижные, круглые и бесстрастные, будто петушиные, глаза дона Меркурио быстро моргали, и сам он, величественный и устрашающий в своей дряхлости, как азиатский нищий, казался созданным тенями комнаты, словно на портрете в стиле тенебризма.
Врач предложил Рамиро сесть, взмахнув в воздухе желтой рукой, и молча глядел на него изучающим взглядом в течение нескольких минут – так же невозмутимо, как отвечал потом на вопросы фотографа, кивая головой с сарказмом и проницательностью старейшего в мире человека, преждевременно побывавшего в царстве мертвых. Его влажный крючковатый нос почти касался подбородка, когда он сжимал свой беззубый рот, где иногда виднелся острый и ярко-красный, как у птицы или рептилии, язык.
– Конечно, я знал эту женщину, – сказал врач, – но до того времени видел ее всего один раз, еще живой, возможно, незадолго до смерти, давным-давно, на рассвете в карнавальный вторник.
По мере того как Рамиро слушал, рассказ окрашивался в его воображении мрачным романтизмом литографии и газетного романа: молодой врач, похищенный неизвестными в черных плащах и масках, блеск от дождя и факела на экипаже, запряженном лошадьми, стук копыт по мостовой, особняк, куда дон Меркурио вернулся семьдесят лет спустя и окаменел, узнав лицо, виденное лишь той ночью, – лицо молодой, смертельно напуганной женщины, родившей через несколько часов агонии ребенка, задушенного пуповиной. Потом врачу снова завязали глаза, посадили в экипаж и, долго кружив по переулкам, чтобы сбить с толку, высадили при первых лучах солнца на площади Генерала Ордуньи, в то время называвшейся площадью Толедо.
– Там, позади. – Дон Меркурио показал, не оборачиваясь, на окно с прикрытыми ставнями.
Он сам снял маску и увидел быстро удаляющуюся в направлении ипподрома карету с задернутыми шторами на стеклах и форейтором в черном цилиндре и плаще с накидкой, Щелкавшим кнутом по спине лошади в тишине безлюдной площади.
– И кто бы мог подумать, – заключил дон Меркурио, – что я лишь семьдесят лет спустя узнаю, куда меня возили.
* *
– Но кто же она была, – повторял Рамиро, – почему ее замуровали, из-за кого?
Фотограф поклялся, что никогда не выдаст этой тайны и ничего общего не имеет с грязными осведомителями из псарни: если он иногда и выполнял работу для инспектора Флоренсио Переса, то лишь потому, что вынужден был как-то зарабатывать на жизнь в эти времена, когда ни у кого не осталось желания смотреть на свое лицо – не говоря уж о том, чтобы увековечивать его на фотографии.
– Я никогда не был предателем, – заявил Рамиро, понизив голос, – и, несмотря на запрет дона Отто Ценнера, в субботу, жарким июльским вечером, рискуя жизнью, помчался к муниципалитету и пробился сквозь толпу, работая локтями, чтобы сделать моментальный снимок майора Галаса, когда тот поднялся на парадную мраморную лестницу, построив свой пехотный батальон на площади Васкеса де Молины, и стал навытяжку перед мэром, который был не в состоянии что-либо сказать, а только улыбался и дрожал от страха, потому что подумал, что военные пришли арестовать его.
– Много лет назад ходили слухи, – сказал дон Меркурио, выслушав Рамиро Портретиста с равнодушием человека, умершего для дел и доверительных признаний живых. – Но я не могу с полной уверенностью утверждать, что эти слухи связаны именно с той женщиной и что они имеют основание. В те дни люди очень увлекались стихотворным театром и романами дона Мануэля Фернандеса-и-Гонсалеса. Я слышал, что в наши плачевные времена звуковой кинематограф и радиосериалы оказывают то же губительное воздействие. И кстати, не являетесь ли и вы их жертвой, мой молодой друг?
Читать дальше