Рамиро увидел, как под розоватой жидкостью появились рот, волосы, улыбка, взгляд, руки, вырез платья, блестящее пятно медальона, и наблюдал за их появлением, как игрок в бильярд, любующийся кульминацией неожиданной случайности или своего только что открывшегося мастерства. Он с благоговением погрузил пальцы в проявитель и взял карточку за острые края, боясь запачкать ее или стереть своим прикосновением этот чудесный образ. Повесив снимок, с которого все еще стекала жидкость, на прищепки, Рамиро, потрясенный, вышел из лаборатории, и в соседней комнате глухонемой уставился на него с неподвижностью коровы или мула, словно заранее знал, что он выйдет из лаборатории с таким выражением лица. Фотограф повалился в кресло за рабочим столом, прежде принадлежавшим дону Отто Ценнеру, как и все в студии – от камер до крашеных занавесей и бюстов знаменитых людей, – и сделал усталый знак правой рукой. Глухонемой с осторожным усердием включил граммофон и порылся в шкафу, чтобы достать то, что, как он хорошо знал, ожидал Рамиро – бутылку немецкого ликера, непроизносимое название которого звучало, как плевок, а сам он имел свойство валить с ног любого, кто отваживался его попробовать. Когда дон Отто Ценнер оставил свое дело и студию и отправился из Махины на родину, чтобы присоединиться к бронированным дивизиям рейха, в подвале еще оставалось полдюжины больших бутылок, которыми он запасся, предвидя разруху, неминуемо грядущую с близкой победой большевизма. Он был богемным художником-доктринером накануне войны в Европе, во время которой дослужился до звания сержанта, и после перемирия, или позорной капитуляции, как уточнял он, ораторствуя в кафе – с раскатистыми «р» и яростными ударами кулаком по мраморному столу, – оставил живопись и занялся фотографией, открыв студию в Берлине. Однако через несколько месяцев неопределенности и нужды Ценнер потихоньку стал перебираться на Запад, спасаясь от неотвратимого нашествия азиатских орд, которые уничтожили Романовых и скоро могли вторгнуться в Европу, ослабевшую после падения центральных империй. В конце концов дон Отто нашел пристанище – но не покой, поскольку всегда продолжал бояться, что его настигнет неумолимая лавина Красной армии: в этом маленьком городе, частично обнесенном стеной и как будто далеком от волнений мира, он очень скоро приобрел своим искусством известность, близкую к славе, – чего никогда бы не достиг в неблагополучной и униженной Германии периода Веймарской республики.
Мотоцикл с коляской и авиаторские очки, надеваемые Ра-миро во время вождения, принадлежали дону Отто, как и деревянный «першерон» с желтой гривой и стеклянными глазами, на которого забирались дети, чтобы сфотографироваться в кордовской шляпе.
– Я все оставляю тебе. Если не вернусь, ты будешь моим наследником и апостолом, – сказал Рамиро дон Отто при неожиданном прощании: узнав, что «железные дивизии» вторглись в Россию, в приливе патриотического безумия он снова решил пересечь в обратном направлении всю Европу, чтобы присоединиться к победоносным войскам рейха.
На вокзале, одетый в свою военную форму четырнадцатого года, хранившуюся более двадцати лет в привезенном с родины чемодане, в остроконечной, только что начищенной до блеска каске и с противогазом, висящим, согласно уставу, на шее, дон Отто попрощался, отечески и по-военному обняв Рамиро Портретиста, своего ученика – первого и единственного последователя, почти приемного сына. Он взял с него клятву продолжать служение высокому искусству студийной фотографии и, прищелкнув каблуками, сел в скорый поезд на Мадрид, после чего исчез, прощаясь по-римски из окошка, окутанный черным дымом паровоза. Возможно, все это было следствием старческого слабоумия и необратимых последствий шнапса, потому что, хотя о доне Отто не было больше никаких точных сведений, говорили, что его поход в русские степи завершился в Алькасаре-де-Сан-Хуане, где за пьянство и нарушение порядка он был отведен в полицейский участок, а потом надзиратели, которых он стал бодать острием своей шапки, мыча по-немецки, отвезли его в сумасшедший дом в Леганес или Сьемпосуэлос.
До отъезда дона Отто Рамиро только торопливо и тайком прикладывался к бутылкам с водкой. Однако оставшись один, он стал невольно копировать худшие привычки своего учителя, садясь каждый вечер в подвале, чтобы разглядывать лица мертвецов на сделанных за день фотографиях, попивая шнапс и слушая немецкие пластинки. Среди них была, к его восторгу и несчастью, только музыка Шуберта – тоскливейшие песни с фортепианным аккомпанементом и отрывки из камерных произведений, которые Рамиро знал наизусть, поскольку слышал их с того самого времени, когда поступил к Отто в ученики, не обращая на эту музыку никакого внимания, как если бы это был дождь или уличный шум. Невозможность обновления запасов водки спасла его от алкоголизма, но от Шуберта уже нельзя было излечиться – даже когда пластинки были до такой степени заиграны, что он не столько слушал музыку, сколько угадывал и вспоминал ее при перепрыгивании и треске иголки – подобно тому, как слепой вспоминает цвета, все более искаженные забвением и темнотой.
Читать дальше